Родился и вырос я за седым Уралом.
Любимово Далматовского района Курганской области — деревня ещё в 19 веке слившаяся с селом Уксянским. Все мои ближайшие предки из этих мест.
С возрастом часто приходится жалеть, что никогда не расспрашивал своего деда, прошедшего в пехоте всю войну, имевшего медали «За отвагу» и «За боевые заслуги», да ещё и не по одной, за что он их получил. Сам дед ничего не рассказывал, по крайней мере, я не слышал.
Гвардии сержант Бояркин Яков Васильевич (1906-1966) призван 14.07.1941года, демобилизован 14.10.1945 года из состава 191 гвардейского Таллиннского стрелкового полка 64 ГСД, 30 ГСК, полевая почта 77625, две медали «За отвагу», медали «За боевые заслуги», «За Победу над Германией», другие.
Из детства хорошо помню фотографию 9х12 см. группы автоматчиков в белых полушубках, среди которых был и дед. Вероятнее всего фото было сделано для боевого листка, так как все дружно смотрят вдаль. Меня больше, чем лицо деда на фото, притягивал автомат с характерным перфорированным кожухом ствола и диском. Мальчишками мы миллион раз смотрели в деревенском клубе кинофильм «Два бойца» с Марком Бернесом и Борисом Андреевым в главных ролях. Марк Бернес на меня впечатления не производил, он был любимым актёром моей мамы. А вот с Сашей с Уралмаша из фильма я всегда сравнивал своего деда. Мне казалось, что дед похож на него и, как теперь видится, некое сходство действительно имеется. Автоматы опять же одинаковые. Знаменитый ППШ (пистолет-пулемет Шпагина).
Кстати, всегда считал, что с большим основанием могу называться уральцем, чем сибиряком. Вероятно, из-за учёбы в столице Урала, а учился бы в любом сибирском городе, назывался бы сибиряком. По своему внутреннему мироощущению всё-таки мы больше ориентированы на столицу государства, чем на свои региональные центры, применительно к ней и местность наша издревле называлась Зауральем.
Лишь Интернет дал возможность проследить боевой путь деда по номеру войсковой части. Воевал он на Волховском и Ленинградском фронтах, участвовал в освобождении Таллина. Боевое крещение, судя по всему, получил под Любанью.
В конце декабря 41-го года после 200-километрового марша при тридцатиградусном морозе дивизия, сформированная из сибиряков, прибыла на Волховский фронт и вошла в состав 2-й ударной армии генерала Власова, оказавшегося впоследствии предателем. Я понял, почему молчал дед.
Из-за одного ублюдка клеймо легло на всю армию. А были Красная горка, Мясной Бор… Наверное, и дед в окружении побывал. Общие наши потери только под Мясным Бором составили 149 838 человек, а он выжил.
В 50-60-е годы медали никто и никогда не носил. В детстве мы с двоюродным братом Шуркой, одногодком и моим защитником, играли ими. Мне всегда больше нравилась «За отвагу» с танком, чем «За боевые заслуги» с перекрещенными саблями, как мне запомнилось.
До войны дед работал в колхозной кузнице – молотобойцем. Кузнец держит большими железными щипцами вынутый из огня горна раскаленный металл – заготовку и ударяет по ней молотком в том месте, куда молотобоец должен ударить тяжелым молотом. Молоток кузнеца, отскочив от заготовки, звонко отскакивает на наковальню, — так и перекликаются: звонкий молоток по наковальне и глухие удары молота по раскаленному металлу, от которых сыплется горячая окалина.
Этот перезвон запомнился мне, как и запах раскаленного металла, и огонь горна, который мы с Шуркой наперебой раздували, дергая за ремень, привязанный к длинной жерди, соединенной с мехами, раздувающими огонь. До 60-х еще не привозили каменного угля, а использовали древесный, потому и запомнился больше запах раскаленного металла, только-только вынутого из горна, ещё неостывшего.
Даже на взгляд мягкий, раскалённый металл заготовки под ударами молота и под перезвон молотка кузнеца рассыпает яркие звёздочки горячих снежинок, — непередаваемое зрелище!!!
В одном флаконе, как бы сказали сейчас, то, на что можно смотреть бесконечно: огонь, работа Мастера и вода, разумеется, тоже!
Вода с шипением и столбиком пара мгновенно меняет желто-оранжевую темнеющую на глазах корону подковы в настоящий шедевр с причудливой синевой.
Немногословный дед (я даже голоса его не запомнил) ворчит, если мы пытаемся подойти и потрогать долго не остывающую чудо-подкову. А потрогать хочется! С пыла, с жара! Синева с разводами остывающего металла завораживает и притягивает не меньше огня.
Перед кузницей вкопаны четыре столба без передних и задних перекладин, служившие загоном для лошади. Мне всегда казалось удивительным, как легко и ловко дед Яков острым, как бритва, ножом выравнивал подошву лошадиного копыта под подкову, затем так же ловко загонял кованые гвозди с прямоугольными шляпками, прибивая её. Подковы ковались для каждой лошади отдельно. Конный двор и кузница, как мельница и река – не разлей вода.
Подкованную лошадь запрягали в сани на деревянных полозьях, обитых снизу полосами из металла, и сразу был слышен звонкий хруст снежного наста под новыми подковами. Снежная и ледяная крошка летела из-под копыт, неприятно и больно было получить длинным конским хвостом по лицу, но так хотелось заглянуть на новенькие подковы.
Именно из детства тот трепет, который вызывает у меня цокот лошадиных копыт по асфальту. Я слышу звук дедовских подков.
Это после войны дед уже сам работал кузнецом. Никогда не болел. Курил махорку, её продавали в маленьких пачках кубиком по 50 грамм. Грубыми прокуренными до желтизны пальцами дед неспешно сворачивает самокрутку из газетного обрывка.
Этот ритуал сворачивания самокрутки меня завораживал. Всегда на корточках! Думается, война приучила прятаться не только от ветра. Небольшой газетный прямоугольник. С самого раннего детства мы с Шуркой знали, что в него не должен был попасть портрет или что-то «партейное». Разговоры взрослых на эту тему меня сильно тревожили. Переживая за деда, помнится, тайком просматривал уже нарезанные листики с текстом. Дед подгибает край газетного обрывка, насыпает рукой из кисета крупный табак, смачивает край языком, заворачивает табак в трубочку, снова языком, проводит поверх туда сюда влажными губами. Готово! Дед встаёт, достаёт металлическими щипцами из потемневшего горна раскалённую заготовку, прикуривает. Заготовка возвращается на место, при этом дед ворошит заготовкой затухающее тепло горна. Из горна — брызги искр! На потном лице деда усталость. Угольки горна снова затухают.
Была у деда всегда и своя махорка. Табак выращивали в огороде. После сушки мы с братом резали его самодельным резаком. У нас с Шуркой не было большого желания покурить: папирос у деда никогда не было, а дедовский самосад был такой крепости, что когда дед закуривал в избе свою самокрутку, то моя мама начинала кашлять ещё в сенях.
Дед никогда никого не выделял, ни женщин, ни детей. Ко всем женщинам относился одинаково с презрением, впрочем, как у нас говорят, «по нему не видно» было. К детям внешне был равнодушен и, казалось, не замечал их.
Не помню я и отцовских нежностей. Похвалить, а тем более, приласкать, — это не про него. На похвалу отца прорывало, как правило, при посторонних. Гордость за нас с сестрой всегда сквозила в каждом его слове. Родителей мы называли «мамка» и «папка». Меня бабушка Надежда – Тольша. Не приняты были в нашей семье внешние проявления чувств.
Дед маме говорил: «деньги даром тебе даются, пёрышком (ручкой) их зарабатываешь». По его мнению: уважения заслуживал только физический труд («горбом»), а все, кто «не горбатится», «не надрывает спину», — бездельники, даром получающие деньги. Таким же было и его отношение к грамоте и учению. Грамотным сыном, однако, гордился. Не признавал он за женщиной и права на самостоятельные решения, а с маминых слов, то и вообще ни на какие. Смахнул со стола под порог даже купленный мамой хлеб, демонстрируя своё отношение к её работе, к её заработкам. Не сомневался он и в том, кому сын с невесткой должны были отдавать заработанное.
Типичный домострой, усугублявшийся не лучшим отношением свекрови к невестке.
Бабушка Арина была завистливой и жадноватой, что отравляет любые отношения. Дед скандальным не был, как и не был доброжелательным. Оба, как говорят, друг друга стоили. На первом месте для деда всегда был он сам, но прорывалось это только в подпитии. Тогда, как говорит мама, он находил всегда что-то кому-то доказывать, размахивая руками.
Я же запомнил деда хмурым и молчаливым. Немногословным был и мой отец, а, выпив, замолкал напрочь. Корни его молчания после выпитого, мне кажется, лежат в его участии во взрослых застольях в качестве гармониста. На трёхрядке отец, как у нас говорят, наяривал лихо уже с 14 лет. С того же возраста его приглашали на все гулянки со всеми вытекающими из этого последствиями. Наблюдать за всеми молча, думается, из тех времен.
Помню его самозабвенную, с закрытыми глазами, игру на простой трёхрядке и огромное желание также освоить баян. Баян он освоил, а вот с мечтой осилить ещё и аккордеон не сложилось. Белые с чёрными клавиши этого иностранца в обитом черным бархатом футляре никогда не отпускали отца. Пианино у нас не могло не появиться.
И дед Яков, и бабушка Арина имели прекрасные голоса и в подпитии могли долго и помногу петь на два голоса напевные народные песни. Мне, однако, больше других запомнилась «Бродяга к Байкалу подходит…».
Пелась она чаще других, да и проникновеннее, и тревожнее.
Желание же спеть у отца появлялось, как у волка в известном мультфильме, впрочем, и умение петь было примерно таким же. Он легко, на слух подобрал мелодию «Цыганочки» на пианино, купленном для небесталанной сестры, и был абсолютно счастлив от этого.
Не могу себе представить курящего на улице деда. Вот в кузнице, в избе, — да!
В избе дед дымил и никогда не пересаживался с куревом ближе к русской печи, которая обеспечивала вентиляцию во все времена года. Да и хлеб моего детства пекся только дома, в печи. С вечера бабушка заводит опару в глиняной корчажке объемом с приличное ведро. Хорошо помню её кислый запах. А запах свежеиспеченного хлеба утром слышен на всю округу. Это к вентиляции.
В наших краях русская печь всегда имела сбоку камин, не открытый сверху, а обязательно в форме ниши с обязательной чугунной плитой и двумя наборами чугунных колец, снимавшихся под размер нижней части чугунка.
Запомнился и набор слов, связанных с печью. Чугунок подхватывается ухватом. Под (подовый хлеб), свод, заслонка, шесток (место перед печной заслонкой), печурки – справа и слева от шестка на высоте роста небольшие ниши в размер двух кирпичей. Вьюшкой открывают трубу, вернее дымоход, при растопке, а закрывают только после того, как печь протоплена и в ней нет ни одного уголька. Бабушка разгребает не прогоревшие угли на весь под и ждёт, когда угли прогорят окончательно. Остатки сгребает кочергой в уголок, где всегда есть кучка пепла. Печь протоплена, жар сохраняется заслонкой из жести с ручкой для удобства ставить и убирать её.
Так протапливается печь для пирогов или для сушки готового ещё сырого валенка с колодками внутри, к примеру. А пирог с подсыпанной под ним мукой укладывается на деревянную лопату, всегда чистую и предназначенную только для этого и обычно стоявшую у нас в Любимово вместе с длинной, кованной на длину пода печи кочергой и ухватом в углу между окном во двор и печью. Там же и маленькая кочерёжка. Лопата кладется на шесток, а ручкой на кухонный столик напротив печи. Пирог на лопате. Бабушка отодвигает заслонку в сторону (как в купе) и ловко оставляет пирог в печи. Сразу вспоминается сказка про Жихарька. Под в печи предварительно подметается гусиным крылышком под пирог.
Вьюшку на трубе уже можно закрывать полностью, так как угара уже нет, а тепло в избе надо сохранить. Печь топится сухими березовыми поленьями.
У другого деда, деда моей жены, мне довелось самому разжигать русскую печь, сложенную, кстати, самим дедом по возвращении с Урала на Родину. Печь он сложил в первую очередь, чтобы печь хлеб и готовить в летней кухне, как принято на юге. Там же и было подполье, т.к. кухня отапливалась и зимой. Для этого было вполне достаточно протопить печь один раз в неделю. Печь своей задней стенкой выходила в смежную с кухней кладовую, где дед хранил в больших (до 200 литров) дубовых бочках виноградное вино собственного производства, а бабушка потихоньку им приторговывала, несмотря на драконовские запреты. Бабушка пережила деда на 6 лет и отошла в мир иной уже в возрасте 90 лет. Вместе они прожили почти 65 из них. Светлыми людьми были оба.
Последние лет 20 бабушка печь в летней кухне не топила. Не один десяток лет изо дня в день во все времена года, в дождь и слякоть вода делала своё чёрное дело. Размокала труба на крыше, внутри кухни от постоянного конденсата со свода печи обвалилась вся глина, дымоход печи и сама печь внутри набрала влаги столько, что на кухне от влаги поржавели все гвозди, крючки, вешалки из металла. Полная разруха и запустение. Старики жили в хате. С трудом задвинул-вытянул вьюшку, чтобы убедиться, что дымоход не завален. Убрал с пода осыпавшуюся со свода глину. Растопил печь. Мощным дедовским вентилятором не дал дыму дорогу в помещение кухни. Пара минут и дым повалил из трубы! Через полчаса печь весело гудела и пощелкивала. Оставленный на ночь в печи огромный чурбак из дерева грецкого ореха с немыслимыми сучками, от которых отскакивал топор, к утру превратился в небольшую кучку пепла. На утро в печи не было ни единого уголька. Вот таким умельцем был ещё один прадед наших детей. Его таланты унаследовал наш сын-самоучка. Возможно, что и не только его.
не топила. кухне20 печь в летней кухненесмотря на драконовские запреты. принято на юге.
Дед же, Яков, никогда не жаловался на здоровье, но в последние годы иногда присаживался на корточки от боли в желудке, от болезни которого и умер, не прекращая работы в колхозе. Всю свою жизнь провел дед в строю: то в колхозном, то в войсковом, то снова в колхозном…
В 60 лет на работе получил в живот осколок металла, пробивший кожаный фартук и оказавшийся более опасным, чем те, которых было великое множество за 4 года войны.
Нам с Шуркой разрешили сесть на телегу с неспешно шагавшей лошадью и развеселившихся всю долгую дорогу на единственный погост пытались успокоить все, кто шел рядом.
Дом деда, у нас говорят, — избу, я хорошо запомнил из-за очень толстых бревен, из которых он был рублен. Внутренняя сторона бревен была стёсана так, что стены в избе были ровными со швами, заклеенными бумажными полосами. Стены были крашены масляной краской голубого цвета.
С высокого крыльца входишь в большие с крашеным полом и потолком сени, в которых слева дверь в холодную большую комнату, а с окном или без него — не запомнил. У нас эту летнюю комнату называли клеть. Прямо – узкий чулан с маленьким оконцем высоко над полом и без потолка, как я думаю, для холода. Зимой посредине чулана обычно висело замерзшее мясо. В чулане было холодно и летом. В избе же тепло было всегда, потому все продукты всегда и у всех хранились в чулане или в сенях.
В ту пору мы даже понятия не имели, как выглядит холодильник. В нашем с Шуркой понимании холодильником можно было назвать только ледник, а попросту, копну сена в огороде за конюшней для коровы, под которой снег не таял иногда до июня, а то и до июля. Возникал тот ледник случайно. Особой нужды ни в холоде, ни во льде не было. Хватало прохлады чулана.
В подполье хранилась зимой только картошка, моркошка (так у нас морковь называют), свекла. Варений бабушка Арина никогда не варила и подозреваю, что не знала, что это такое. Выросла она в очень бедной семье. Солений я тоже особо не запомнил. Одно знаю точно, — капусту на зиму солили, — это называлось «рубить капусту», так как капусту измельчали в деревянном (из березы) корытце, рубили сечкой, похожей на сильно уменьшенную копию секиры, которую держит на плече стрелец времён Ивана Грозного из учебника истории. Никаких шинковок у нас никогда не было. Хранилась квашеная капуста в эмалированном большом баке с крышкой и на морозе. Родители солили на зиму грузди. Их запах вперемешку с укропом, листьями смородины и чеснока – незабываемый запах осени. В качестве посуды использовали керамические корчаги и небольшие деревянные бочки. Опята для меня во все времена были поганками. Ни отец, ни мама никогда их не брали, думаю, что из-за обилия грибов и груздей. Белые грибы в наших краях сушились, но не думаю, что у нас. Важно было количество. Бабушка Арина мариновать не умела. Сушили калину и рябину, боярку (так у нас называют боярышник) и черёмуху. Пирожки из молотой черёмухи – вкус моего детства, — любимый, несмотря на молотые косточки внутри пирожка. Зимой они пахнут черёмухой. Полевую клубнику в иные годы родители привозили из леса по две-три корзины за раз, и её сушили. Меня всегда поражала способность не очень молодой бабушки Надежды, да и мамы, собирать в таких количествах эту лесную ягоду.
С крыльца в сенях справа дверь в избу.
В избе же всё предельно просто: слева русская печь, занимающая почти четверть всей площади и являющаяся основой всей деревенской жизни.
Место перед печью – кухня, отделенная от обеденной части только занавеской.
От входной двери вверху над головой, — полати. Полати были из очень толстых плотно подогнанных досок, которые со стороны входной двери лежали на бревнах сруба, а с другой стороны на толстом брусе, который одним концом лежал на уступе русской печи, а другим был упёрт между брёвен сруба. Назывался этот брус маткой и делил он избу поперек на две части: переднюю – обеденную и заднюю – спальную. По брусу мы с Шуркой на четвереньках переползали на печку и обратно. Страшновато было, но брус был широким. Никто нам не запрещал лазить по нему, даже на скорость, по очереди, правда.
Под полатями справа от входа на моей памяти всегда стояла большая металлическая кровать. На ней спали дед Яков с бабушкой Ариной. Для детей, Зинаиды, Василия и Леонида, зимой было место на огромной печи и не менее обширных полатях. Летом – в клети.
Как рассказывает моя мама, достался дом родителям отца от раскулаченного хозяина и был по деревенским меркам большим, под четырехскатной (местное название, крестОвой) крышей, крытой железом.
Только сейчас до моего сознания дошло, что дед и в создании колхоза участвовал, да и к раскулачиванию имел прямое отношение, — не он, так его родитель.
Немного не по себе становится, как начинаешь вспоминать теперь детали из детства, которые предстают совсем в ином свете, чем тогда.
Дом-то лишь зажиточного хозяина, если на кровати спали только родители, а вся семья на полатях. Уж никак не кулака – кровопийцы и эксплуататора, бравшегося за оружие и тем заслужившего выселения, да и то уж никак не всей семьёй.
Деревянный маленький сундучок размером чуть больше паспорта с медалями деда за Отечественную, верно, от прежних хозяев избы. Помню, что икон в доме деда никогда не было, а место для них было. Огромное количество никогда не использовавшихся рамок для ульев со стальной тонкой проволокой для сотов внутри, занимавших почти всё свободное пространство чулана. Ульи в подполье, которое у нас называется, — голбец. Самодельный резак для табака с ручкой из ствола ружья. Большое ватное одеяло с лицевой стороной из красивых разноцветных лоскутков.
Перед домом несколько ульев в палисаднике, из которого поверх штакетника вываливаются незамысловатые цветы, гудение пчёл на лётке с двухсторонним движением и запах перегретого сухого и пыльного дерева вперемежку с терпкими запахами пыльцы цветов и мёда. Запомнил я и «садовые» хилые кустики черной смородины и малины, кажется, и полуголый крыжовник был. Ягод не помню.
О неплохом достатке прежних хозяев говорили дворовые постройки.
Большой двор от улицы был отгорожен высоким заплотом: нетолстыми бревнами, сложенными как стена сруба в пазах между домом и большими воротами.
Деревянные ворота и их толстенные столбы были под казавшейся игрушечной двухскатной крышей. Калитка по высоте была вровень с большими воротами. На ночь ворота изнутри задвигались длинной на всю ширину деревянной щеколдой, вместе с калиткой.
На калитке с улицы висело отполированное руками кованное металлическое кольцо. Чтобы открыть калитку, надо было поднять кольцо за край вверх, а потом повернуть против часовой стрелки. Как в сказке! «Сезам! Откройся!». Калитка закрыта изнутри? Колоти кольцом по двери и глухие удары по дереву вперемешку с лязганьем железа услышат и в избе! Деревенский звонок.
Напротив крыльца ближе к воротам – баня с предбанником, примыкает к амбару на сваях. В амбаре и пол был настелен со щелями для вентиляции.
Амбар всегда пугал нас с братом своей гулкой пустотой и неслучайно, как выяснилось, казался нам совершенно ненужной постройкой, так как на моей памяти в нём никогда ничего не хранилось. Разве что, картошка, да и то рассыпалась она там только осенью для просушки.
Между этими постройками и домом замыкает со стороны огорода периметр двора летний загон для скота под большим навесом и с сеновалом под двухскатной крышей. Загон примыкает к пристроенной к дому теплой конюшне. Под навесом и выход в огород, где кроме обрабатываемой земли, пашни, ещё и небольшой покос на задах, да по краю огорода в низине — кусты калины и рябины, заросли черёмухи и боярки.
Перезрелые ягоды боярышника были вкуснее черёмухи, но у нас особой популярностью не пользовались из-за семян внутри ягоды и огромных шипов. Такие шипы я видел впоследствии на Украине в зарослях акации за огородом деда Антона. Южная акация растёт деревом. Когда она цветёт, потрясающий её дурман сводит с ума. Романс «Белой акции гроздья душистые…» наверняка был написан на юге. Как мне подсказывает интуиция, в Одессе и, непременно, с «е» и одной «с», если не хотите нечаянно наступить на нежные уши одесситов. Кстати, в Подмосковье выяснилось наличие таких же шипов на сливовых и терновых деревьях.
Мы же с братом объедались до неизбежных запоров черёмухой. Черёмуха самая вкусная росла не у соседей, на наше счастье, а у деда. Мы с Шуркой знали дерево с крупными ягодами, которые вязали во рту, не как все остальные… Впрочем, язык и после этой черемухи был зеленым и чужим.
Весна! «Расцветает калина, зеленеет верба!» До одури приторно цветут рябина и боярышник. Ни ветерка. Невидимый шмель зудит тут же. Изумрудная зелень кругом. Березки развесили свои косы.
И обязательный аккорд Весны! Потрясающе пахнущая черёмуха с неизбежными заморозками и непременными последними школьными звонками.
Эстафету черемухи подхватывает изысканный аромат зарослей сирени в другом палисаднике. Буйная сирень у деда росла не перед окнами, а на улице перед баней, выходившей глухой стеной на улицу с другой стороны ворот.
Добавьте к этому ещё большой в свежей зелени цветущий колхозный яблоневый сад, — всего лишь через соседский от деда огород (всегда привлекавший нас с Шуркой отсутствием сторожей и на удивление крупными яблоками), и вы поймёте, почему Весна для меня – самое любимое время года.
«Травка зеленеет, солнышко блестит…» А небо! Небо пронзительно своей потрясающей чистотой и голубизной! Ослепительно солнце в зените! Прекрасно оно и на заре, и на закате. Одно слово – Весна! Меня поражает всегда сочность всех красок весеннего дня!
А скворушки на проводах! Скворчат трелями пронзительно, заливаются, радуясь солнцу и Весне! Не успело лето набежать, как с закатом пересвист соловьиный со всех сторон.
Впрочем, и осенью всё перечисленное разнообразие деревьев и кустарников отливает золотом берёзок, ярким багрянцем рябины, разноцветьем листьев черёмухи, калины и всего, что растёт и цветёт по очереди всё лето и всю осень. До первых холодных осенних дождей. Такого буйства осенних красок (думается, из-за очень ранних разовых заморозков), как на Урале и в Сибири, мне не доводилось видеть больше нигде. Умопомрачительна уральская осень в берёзовом лесу!
«О, лето красное! Любил бы я тебя! Когда б не зной, да комары, да мухи»… А в наших краях со зноем ещё и ураганный ветер. Песок сечёт лицо, песок в волосах и на зубах. Тучи пыли набегают так стремительно, что не успеваешь увернуться от одной, а следом уже другая. Не даром и отец, и мать получили в своё время за свой труд медали «За освоение целинных и залежных земель». Область наша, в том числе, и соседний северный Казахстан были легендарной целиной.
Сразу в ушах: «Ой! Ты! Дорога длинная! Здравствуй! Земля целинная!». Не выключавшаяся радиоточка даёт о себе знать и сейчас.
Как и «Времена года», когда радиоточку заменил черно-белый телевизор. Музыка главной ТВ программы нашего поколения с ежедневным прогнозом погоды. «Время» — такая же заноза в сознании, как и «… в Петропавловске-Камчатском – полночь».
Все постройки во дворе деда были из деревянных срубов под общей крышей из строганных досок. Железом крыт только жилой дом, а всё остальное крыто тёсом.
Непременная русская баня во дворе с обязательным предбанником. У деда ещё и с запахом сырой овечьей шерсти и сырых валенок. Но самый стойкий запах деревенской бани – это запах хозяйственного мыла. С детства для меня – это самый свежий из всех свежих запахов.
По понедельникам в школе, где я работал по распределению в большом леспромхозовском поселке, так пахли десятиклассницы.
Мама моя для того, чтобы хорошо промыть свои от природы очень густые и очень кудрявые («из кольца в кольцо») волосы всегда делала для этого щёлок, заливая водой пепел из русской печи. Пену от него приходилось смывать в несколько приёмов с большим количеством воды. Кондиционеры современные и прочая химия отдыхают. Большего кайфа от вымытых волос не припомню и я. Волосы – шёлковые! Да и деревенская профилактика нередких в то время насекомых.
Субботним зимним вечером в бане с оконцем в толщину бревна отец парится березовым веником, поддавая кипятком на раскаленные камни, пар обжигает уши и перехватывает дыхание. Спасаясь от пара, на корточках пытаюсь вдохнуть свежего воздуха у закрытой на кованый крючок двери. Крючок нужен, чтобы от очередной порции пара дверь не распахнулась.
Запах овечьей шерсти и хозяйственного мыла навсегда впитался в банный дух и особенно чувствовался в выстывшей бане зимой, потому что в бане катали валенки, у нас их называют «пимами». Как выяснилось, так их называют только в Сибири. Но в Сибири (по В.Далю) – пИмы, а у нас пимы. Хотя, к слову, говорят: тупой, как сибирский валенок.
Почему-то у нас чёсанками называли валенки под галоши, им сзади пришивали кожаный полукруг, чтобы задник галош не протирал валенок. Катанками у нас валенки не называли, чаще, пимами, потому и дед с бабушкой были потомственными пимокатами. У нас не говорили валять валенки, только катать.
Пока дед воевал, моя небольшого росточка бабушка Бояркина (Засыпкина) Арина Степановна (1906-1980) всю войну катала валенки для фронта, не без помощи моего отца, за что и получила после войны медаль «За Победу над Германией». Как и дед, но с надписью на реверсе «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941-1945гг». Из одного металла льют: Медаль за бой! Медаль за труд! Я запомнил на всю жизнь и хотел, чтобы наши дети и внуки знали это.
Несмотря на то, что вполне отдаю себе отчет, как выбирались в наше время конкретные люди для награждения… муж гвардеец — фронтовик, на фронте же в партию принят, да и сам из семьи причастной к созданию колхоза. В войну и дети в тылу работали наравне со взрослыми.
Бабушка Арина частенько повторяла, иногда и без особой необходимости и с видимым удовольствием, что «отец-от» (так она и к нему обращалась, а другим о нём – «хозяин») у нас «партейный».
Сына она звала – Василко, а её моя мама называла «мамашей», а свёкра – «папашей». Так принято в наших краях. Крёстных своих крестники у нас называют «лёлька» и «лёльков».
Вполне возможно, что, когда в Любимово Яков Бояркин, сам или с отцом, раскулачивал зажиточных, а значит и самых трудолюбивых, скорее всего, искренне считая их врагами Советской власти, другие проводники колхозного строя раскулачивали родственников другого моего деда. Как же иначе, если и дом большой (а в каком же жить, имея по пять-шесть детей), а если ещё и лошади есть, да не одна, то уж точно, — богатеи… коровы-то и мелкий скот были у каждого…
После десяти лет вольной жизни и тяжелого деревенского труда было не понятно, почему надо отдавать заработанное собственным горбом и всей семьёй в общий котёл, вокруг которого, как в дореволюционной пословице: «один с сошкой, а семеро с ложкой».
Юровка — мамина Родина, ближе к железной дороге. Бабушка Надежда часто любила повторять, что на станцию она всегда пешком ходила «в прежни-то времена». Потому и директивы центра такие деревни быстрее прихватывали, — как и огонь раньше опалит того, кто к нему ближе.
Всех маминых родственников сослали из Сибири в Сибирь. Со слов мамы, у всех были хорошие дома, да и хозяйство, надо полагать не хуже. Что мама особенно хорошо запомнила, так это полное неприятие спиртного всеми её родственниками, хотя староверами (у нас называют кержаками) они не были.
Маминых родителей от раскулачивания спасло лишь то, что глава семьи, мой дед, Юровских Михаил Яковлевич, был «от общества» на лесозаготовках, а бабушка, спасая детей, да и от греха подальше, — на другой день (мамины слова) вступила в колхоз… добровольно. Уж точно, что никто не неволил, да и лошадь увели на колхозный двор, наверное, тоже добрые люди…
У нас говорят: «Куда с добром!» — это когда уж очень всё хорошо…
Вполне возможно, что спасло их от раскулачивания и переселение из большого отцовского дома с каменным фундаментом и крышей под железом в свой дом поменьше и размерами, и постройками.
Становится очевидным принцип, по которому «приходили». Именно это расхристанное слово дожило до наших дней, как и другое тревожное «забрали».
Мама рассказывает, что под раскулачивание попали и были высланы «все до единого родственника», как её отца, так и её матери, иными словами, все их братья и сёстры. Вот только память уже подводит.
Мама упрекнула меня, что интересоваться этим раньше надо было. Конечно, она права. Бабушка моя умерла намного позднее, чем я закончил получать по учебникам и из профессорских уст знания по истории нашего многострадального Отечества.
Сложно осознавать, что не весь мир шёл не в ногу, а совсем наоборот. Теперь вот приходится ногу подбирать.
Справедливости ради, следует признать, что вульгарное толкование марксизма, которому нас учили, приспособленное на злобу дня, не умаляет его действительно научного анализа развития человеческой цивилизации с диалектикой её общественной и экономической жизни и мысли.
А что до истории?! Как говорят, «такая вот история»…
Из тех немногих, кого сохранила мамина память: Юровских Иван Яковлевич — старший брат её отца с большой семьёй, жена умерла в дороге; Юровских Никита Яковлевич — средний брат отца с семьёй.
Мама говорит, что не всех родственников сразу вывезли после раскулачивания, а вот выгнали из домов и со своего родного двора сразу после объявления… противниками власти или кулаками…
Легко представить реальный градус напряжения ожидавших выселения. Думается, что меньше всего каждый из них был озабочен общественными интересами.
Не высланные сразу после раскулачивания ждали своей участи у родственницы – уже колхозницы.
Отец бабушки Надежды, Ксенофонтов Макар, занимался торговлей в родной деревне Брюхово и только поэтому не мог избежать своей участи, как и вся его многочисленная семья: бабушкины сёстры и братья, разумеется, с семьями. И из них не все доехали до нового места.
Бабушка Надежда от зари до зари работала на колхозном поле, успевая ещё и на свой огород. Мама со старшим братом Митей, как она говорит, дневали и ночевали у соседей, — настолько добрых и приветливых, гостеприимных людей, что уже после их смерти их внуки пребывали в полной уверенности, что мама с Митей и младшей сестрой Ниной их родственники.
Мама говорит, что четверо взрослых сыновей соседей относились к ним, как равным по возрасту и родству. Митя подростком ходил с ними на охоту и не возвращался без трофеев. Приносил домой, бывало, счастливый, и лосиный задок, на равных участвуя в дележе добычи.
Заодно и в стрельбе упражнялся, вероятно, потому и призван был в действующую армию до своего совершеннолетия.
Сержант Юровских Дмитрий Михайлович, (20.11.1924-сент.1943), воевал на Центральном фронте в составе 391 СП, 170 СД, 48-й армии. Был призван еще 17-ти летним в сентябре 1942 года, к лету 1943 имел воинское звание младший сержант. Орденом Красной Звезды награждён 06.08.1943. Восемнадцатилетним мальчишкой пропал без вести в сентябре 1943 года. Не успев набрать силу, закатилась его звезда, оставив яркий след на небе войны и в сердцах родных и близких.
По архивным документам он был ранен в бою 27.07.1943 на Курской дуге в составе пулеметного взвода младшего лейтенанта Кудашова Георгия Максимовича, удостоенного за этот бой звания Героя Советского Союза.
Из Указа: «27.07.1943 с группой из 14 бойцов Кудашов Г.М. первым ворвался в село Философово (Свердловский район Орловской области). В течение 2 суток, будучи в окружении, группа отбивала контратаки противника. Враг понес большие потери в живой силе. Дважды раненый, продолжал руководить боем до подхода подкрепления». См. в Интернете: Кудашов.
Дед, красноармеец Юровских Михаил Яковлевич (1897-06.06.1946), призван 23.11.1941 года, войну закончил в Берлине, демобилизован 08.07.1945 года из состава 153 ордена Красной Звезды армейского запасного стрелкового полка 3-й ударной армии 1-го Белорусского фронта.
Моя бабушка, Юровских (Ксенофонтова) Надежда Макаровна (1898-1976гг) родила, как она говорила мне сама, 12 душ, из которых выжили только трое.
Маме моей, Бояркиной (Юровских) Анне Михайловне — 85.
Её младшая сестра, а моя крёстная (у нас — лёлька) — Битюкова (Юровских) Нина Михайловна (18.08.1937) живет в Челябинске. Они только и выжили.
Думается, что в 1930-е годы голод в наших краях не был таким, как в Поволжье или на Украине только потому, что край наш хлебным никогда не был, а всегда считался небогатым захолустьем, хотя и его не миновали реквизиции под метелку с победными транспарантами «Хлеб Родине».
И голод 30-х не был первым, как и не был последним. После гражданской войны голод ещё долго уносил человеческие жизни, пока не стало и некому, и нечего сеять.
1922 год, — цитата: «О голоде пишут все меньше, а… люди едят весеннюю траву», как выяснилось, и не только…
Никогда мы не знали всей правды и про колхозы. Даже на родном историческом факультете глубоко нами уважаемые преподаватели сами не были заинтересованы в правде, где бы были их кандидатские и докторские с, мягко выражаясь, не очень красивыми фактами, в 20м-то веке и на 1/6 части суши, чем они очень любили щегольнуть.
Вероятно, в годы колхозного строительства появилась до сих пор незабытая присказка: «Пережили голод, — переживём и изобилие».
В год победы колхозного строя снова ели весеннюю траву и, как мы теперь знаем, не только её. Да и изобилие пережили не все.
А кто скажет, что власть не народная? «Кто был никем»… «Кто запрягает, тот и погоняет». «Жить стало лучше, жить стало веселее».
Бабушка Надежда рассказывала, что в 30-е они ели траву — «калабашки» из лебеды (от слов колобки/лепешки, вероятно). Кто знает: уж не от беды ли название этой травы: трава ли – беда ли… Одна радость, что не выслали, как других. На родной земле, как известно, и стены помогают. Из бабушкиных рассказов запомнил, что самыми смертельно тяжелыми были даже не зимние месяцы, а весенние дни. Дни ожидания, когда же в прогалинах под весенним солнышком проклюнется и начнёт зеленеть мать-и-мачеха, крапива, а потом и всё остальное.
А ведь это были абсолютно мирные и счастливые 30-е, о них наши учебники истории и газеты, в особенности, взахлёб писали, что «в СССР полностью победил социализм», но, подчеркивала наша мудрая и проницательная профессура, – «не окончательно»… Потому, наверное, отведала травяных калабашек и моя мама в первые послевоенные годы.
К 30-м страна прошла уже непростой путь от полной разрухи до первых успехов, невозможных и, пожалуй, немыслимых без колхозов, без хлебных реквизиций под метёлку, как и следствия таких реквизиций, — неизбежного голода. Сытый голодного не разумеет. Победителей не судят. Лес рубят, щепки летят.
Одно слово, бескрайние просторы! Куда ж их денешь? Или денешься от них?
Впрочем, и к лучшему для власти: с полуголодными и зависимыми за счет колхозной круговой поруки, как и за счет круговой поруки коммунистических, комсомольских бригад, намного было легче разговаривать.
Так и кроила власть вечный Тришкин кафтан: строила, создавала промышленность за счет деревни и её силами. Несла свет народам Азии и Африки: прикармливала за наш счёт, бывало, и каннибалов, и просто всех, кто называл себя красным, не особо разбираясь, что у иных и реки красными становились от крови собственного народа.
Потом она же с удивлением для себя обнаружила, что и в родной стране было кому помогать. Промолчим про дороги, когда выясняется, что и «лампочка Ильича» дошла не до всех, в той же Сибири, куда уже и вряд ли дойдёт, а от иных она успела уже и уйти из-за их бесперспективности или из-за того же бездорожья. Некстати, выясняется, что и крыша над головой всё также нужна многим.
Теперь-то все мы умные, а тогда… на 99% в своей массе были уверены в правоте и мудрости своих вождей, усугубивших и так непростую нашу тысячелетнюю историю неприятием всего, что выходило за пределы «генеральной линии партии».
Предприимчивость окрестили рвачеством и перевели в разряд преступлений; талантами пополняли чужие долины и уж совсем не гордились их происхождением, как и их школами, более того, пытаясь истребить любое упоминание о них на Родине.
Мало того, и думать, не как все, — значило подрывать самые основы, как теперь выяснилось, достаточно зыбкого сооружения, державшегося на слепой вере и полной изоляции. Сейчас сложно молодым понять, что значит у Высоцкого: «…ловит контра ФРГ».
Вражеские и, вероятно из-за акцента, гнусавые голоса до сих пор стоят в ушах нашего поколения с треском и подвыванием глушилок: «Немецкая волна» из Кёльна» или «Вы слушаете «Голос Америки» из Вашингтона».
Не знает молодёжь, что уезжавших официально из страны на постоянное место жительства за рубеж исключали из партии с формулировкой: «за измену Родине».
Их боевые ордена не интересовали тех, для кого Родина была понятием слишком абстрактным. Партия для них была превыше (не хочется поминать всуе), была она и папой, и мамой, и святым духом.
Родину отождествили с партией. Скорее, унизили до такого положения.
А были у нас и великие вожди, и реформаторы, и верные ленинцы (их не перечесть), и сидевший на двух стульях, и лежавший на рельсах…
Каждый из них почему-то пытался доказать, что всё, что власть делает, она делает для нашего же блага и по нашим многочисленным просьбам. Только, наверное, «гранаты не той системы» всё время оказывались…
Теперешним молодым даже представить трудно, что только через 40 (!) лет Советской власти при Никите Сергеевиче колхозникам начали выдавать паспорта, без которых наши свободные хлебопашцы не могли даже в город к детям/родственникам поехать. Свобода скорее была, вот только не было свободы ей воспользоваться. Да и добровольность наша изначально была с усмешкой – добровольно- принудительной.
Моя бабушка Надежда получала после денежной реформы 1961 года (очередной съезд КПСС в этот год обещал «нынешнему поколению советских людей» жизнь при коммунизме) пенсию в размере 8 рублей 70 копеек. И это не опечатка. Таков был размер пенсии для всех колхозников. Таким было у власти представление о свободе, равенстве и… справедливости, как и о принципе оплаты по труду.
Однако, вернемся на малую Родину: к нашим постройкам, как выяснилось, кулацким, и как они сгодились новым хозяевам.
Мой дед Яков никогда не тяготел к земле, и, на мой взгляд, не было у него совсем хозяйской жилки. Типичный пролетарий. Мне запомнилась ветхость всех домашних построек. Не помню я деда за каким-то делом, кроме тяжелого труда пимоката: сырость, вредные испарения, многократное катание валенка до его готовности, — это всё я видел своими глазами. Нелегким был и труд на колхозной кузне.
А всё, что росло в огороде, было на хрупких плечах его жены, бабушки Арины, как и вся скотина, как у нас говорили. Дети помогали по хозяйству и огороду с раннего возраста по-взрослому. У отца была старшая сестра Зинаида и младший брат Леонид.
Хозяйство деда я помню очень хорошо: при мне, кроме коровы, поросенка и обязательных кур, всегда были овцы, шерсть которых, разумеется, сдавали государству, которое при Никите Сергеевиче Хрущёве почему-то перепутало вдруг шерсть наших личных овец со своей, а в результате под нож пошли и овцы, да и вся другая живность. Молоко же хозяйских коров ни с чем не путали, его и так исправно, чаще без остатка (была норма), сдавали на колхозную сепараторную в обмен на обрат. Мне нравилось сопровождать с молоком бабушку, хоть и дорога казалась дальней, но, как выяснилось позднее, всего через несколько домов.
Моя бабушка Арина всю жизнь работала в колхозе, её брат погиб на фронте, младшую сестру звали Степанида.
Врачебной помощи в деревнях не было, но её мама (моя прабабушка) дожила до 90 лет, я её помню, но имени не знаю, тем более не знаю судьбу и прадеда Степана.
Жили они очень бедно, что мне и сейчас трудно представить: как можно было всей семье поместиться в крохотной избушке – недалеко школы, если жили они в ней всей семьей.
Даже первокласснику та избушка казалась крохотной, похожей по виду на избушку на курьих ножках. А ещё говорят, что в детстве у всех: «деревья были большими»…
И к нашим баранам.
Каждую весну с первым теплом во дворе стригли овец. Мы с Шуркой как завороженные смотрели, как бойкие ножницы в руках бабушки Арины на наших глазах буквально раздевали казавшихся огромными овечек. Когда им развязывали спутанные ноги, жалкие и полуголые они бежали под навес и зябко жались к ожидавшим своей очереди.
Дед усвоил пимокатное дело от своих родителей. Оно обувало всю семью, да и не только. Валенки катать умел и мой отец.
Стоит перед глазами: солнечный зимний день, — бабушка Арина раскладывает из овечьей шерсти на столе то, из чего потом получится валенок. Работа монотонная и нескорая, бабушка всегда что-то напевала при этом. Мне нравился её голос.
Стол перед простенком между двумя большими окнами на солнечную сторону.
В раме портрет Сталина в полный рост, занимавший весь простенок между окнами от комода до потолка.
Никто никогда не говорил, откуда портрет, а я всегда жалел, что не удалось его сохранить, как раритет, когда в начале 60-х портрет поменяли на зеркало, какие висели у многих, и больше я его нигде по дому не видел. Догадываюсь, что ученики оказались достойными своего Учителя… собрали, да и… как и церковные книги когда-то, да и не только…
А под этим портретом мы с двоюродным братом выросли. Видно было хорошо портрет и с полатей, где мы спали с братом на войлочной подстилке. Там же всегда лежал и тулуп (дед говорил: доха) из собачьих или волчьих шкур, вероятно, тоже прежних хозяев, как и большая толстая подстилка из войлока, да и вполне возможно, что и добротные большие ватные одеяла, которых было несколько. Мне, по крайней мере, нравилось одно с лицевой стороной из красивых разноцветных лоскутков.
Бабушка Арина, напевая, раскладывает большой чулок размером сантиметров 50 на 150. Чтобы отделить внутри слои шерсти, всё это выкладывается вокруг сложенной в форме большого чулка/носка газеты. Руками шерсть раздергивает на небольшие лоскутки и укладывалась равномерно слоями так, чтобы после замачивания чулка (газета убиралась, а след чулка раскладывался не в профиль, а ромбиком) не было неравномерных или тонких мест. Свернутый в рулон узкой стороной чулок валенка замачивался в кипятке, чан стоял в предбаннике, и шерсть садилась. Дальше уже шли многократные раскатывания вальком с поперечными ребрами, отбивания и снова раскатывания сырого валенка (сырой чулок валенка при этом сворачивался в рулон) с помещением его вновь в горячую воду (с добавлением, кажется, серной кислоты) и так до тех пор, пока чулок валенка становился по размерам почти равным валенку.
Тогда сырой валенок наполняли колодкой: разборной из деревянного носка и 4-5 брусков для голенища, которые сложенные вместе имели форму валенка изнутри. Наполненный колодкой валенок снова замачивался, чтобы чулок валенка повторил форму колодки, и сушился вначале на воздухе, а потом в протопленной русской печи. Мохнатый от шерсти валенок после сушки палили, обгорелую шерсть чистили пемзой, и валенок готов.
В детстве много раз приходилось смотреть кинофильм про детство М.Горького, где Алёша Пешков работает ребенком в красильне своего деда Каширина в Нижнем. Адский труд пимоката мало чем отличался от работы в той красильне.
Шерстяные носки на всю семью у нас вязались обеими бабушками. Мне нравилось наблюдать, как ловко вертится в руках бабушки веретено, когда она прядет шерстяную нитку из овечьей шерсти. Вязала носки и варежки, пряла шерсть и мама, а отец по вечерам подшивал вручную шилом и дратвой сносившиеся сзади от галош или на подошве валенки, проклеивая для верности подошву из старого валенка расплавленным капроновым чулком.
За будильник по утрам всегда был звонкий детский голосок: «Здравствуй-те, ре-бята! Слушай-те «Пионер-скую зорь-ку!». Радиоточка в форме черного бумажного абажура на стене была в каждом доме и, если не выключалась, то в ноль часов и в 6 часов утра торжественно звучал гимн Союза Советских Социалистических Республик. (Все помнят слёзы нашей именитой фигуристки Ирины Родниной на пьедестале).
У деда взамен черного «сарафана» на простенке было радио с единственной ручкой регулятора звука, которое не выключалось практически никогда. Потому росли мы под частушки и песни в исполнении Нины Руслановой и Клавдии Шульженко, арии из оперетт, «Последние известия» и редкий голос Юрия Левитана: «Передаём правительственное сообщение». Спутник! Белка и Стрелка! Куба! Фидель! Родина или смерть! «Куба – Любовь моя!»
А вот свет в Любимово выключался, если мне не изменяет память, в 22-00 зимой и в 23-00 летом, заранее мигнув предупреждая. Ни холодильников, ни стиральных машин в то время в деревне ни у кого не было. Не было их в свободной продаже и в магазинах.
Мне нравился свет от керосиновой лампы, добавлявший причудливые тени: можно было показывать не засыпавшей сестренке зайчиков и собачек на стене. А вот уроки готовить при лампе было не очень: из-за сильного тепла от стекла лампы и тени, закрывавшей тетрадные линейки.
В Уксянке, свет не отключали, и можно было допоздна, особенно, когда отец уезжал в Челябинск, слушать радиолу — радиоприемник с проигрывателем грампластинок «Восток 57». Его зеленый мерцающий глаз завораживал. Телевизор черно-белый «Рекорд 56» появился у родителей в 1961 году.
Дед телевизор купил раньше родителей и на их же деньги, но посмотреть диковинку не получилось. Не знаю по какой причине: или не было ещё специалистов, или, скорее всего, из-за низкого ещё тогда качества сигнала, – ретранслятор в то время был только в Шадринске, а это 45 км пересеченной лесистой местности.
Так и стоял телевизор с крохотным экраном на комоде до тех пор, пока не заменили его на радиолу. Дед не хотел отставать от сына, но с телевизором попытку не повторял.
В Уксянке высокая мачта и четыре ряда приемных устройств с большим трудом обеспечивали более или менее приличный сигнал только, как мне кажется, благодаря тому, что дом наш стоял на горе (в «Одноклассниках» есть фотография нашей улицы).
В Любимово же, недалеко от деда, в сторону райцентра стоял и наш дом.
Дом был намного скромнее, — такие избы называли пятистенками. Это, когда большой рубленый прямоугольник сруба перегораживает пятая стена, которая делит дом на две части: у нас одна была спальней для родителей, а во второй половине с русской печью справа от входной двери – кухня с обеденным столом у окна. На кухне напротив печки стояла бабушкина кровать. Я спал на раскладушке. На печи из-за жары спать было нельзя, а полатей у нас не было. Не было места, да и в маленькой избе под потолком нечем дышать.
Ранней весной или ещё зимой, когда наша корова Жданка приносила приплод, кровать отодвигалась от стены, и в углу отводилось место для маленького ещё теленка на случай очень уж суровых морозов. Бывало, что там высиживались и большие гусиные яйца в плетёной из ивняка большой корзине с гусыней. Бабушка Надежда часто говорила: «как гусиха на яйцах», если кто-то долго и беспокойно возился.
Воскресный солнечный зимний день, сквозь сон с утра не передаваемые запахи: уже вытопленной русской печи, хлеба или чего-то мясного в подхваченном бабушкой ухватом чугунке. Или в чугунке нарезанная не крупно картошка залита даже не молоком, а тем, что бабушка доила первые дни после отёла нашей кормилицы. Светло-коричневая, молочная пенка и тающая во рту картошка, упревшая за ночь в молоке. Перепревшая и подсохшая до конфетного состояния за ночь в открытом чугунке моркошка. Из русской печи любая еда была вкусной или таковой нам казалась. Деревенская еда незамысловата.
Из домашнего творога со сметаной и сахаром бабушка Надежда делала зимой для нас с сестрой мороженое. Вынесенное на мороз и похожее по форме на теперешний белый зефир оно было для нас главным зимним лакомством. Ещё долго я пребывал в твёрдой уверенности, что именно так и выглядит настоящее мороженое.
Незабываемые запахи стряпни, как у нас называют выпечку. У нас и про пельмени говорят стряпать. Любимая финишная присказка нашей старенькой бабушки Надежды, вероятно, ещё с её детства: «Отстряпалась и ноги в квашню». Любимая поговорка взрослых в ответ на наши умные советы: «Последняя мышь в горшок упала». Реакция на откровенную дурь и глупость: указательным пальцем у виска — «попикивает», в смысле «умок»; а бабушка Надежда очень любила при этом повторять со смешком: «Бабушка на фронте! Дедушку не троньте!». Проще говоря: «не все дома». Иногда, грубое от отца со смешком сказанное на наше встревание в разговоры взрослых: «Ваше дело, — телячье!»…ну и т.д.
В это трудно поверить, но в Любимово вся семья, — родители, бабушка Надежда и я, ели из одной глубокой эмалированной чашки (миски). Надо было умудриться зачерпнуть первое ложкой так, чтобы, не накапав на стол и на себя, донести до рта. Хлеб снизу помогал. Про шумные звуки при этом следовало забыть с раннего детства. Посадили за общий стол: не сопи, не чавкай, не хрюкай. Бабушка говорила: «Не швыркай!». «Не булькай» — на шумные глотки с бульканьем в животе, в чём мы лихо состязались в школе.
В Уксянке уже иногда (с гостями всегда) ели каждый из своей тарелки, как говорил отец: «по-городскому». Отец и пельмени, завернутые кружком, тоже называл «городскими». Бабушка и мама всегда стряпали пельмени только в форме пирожка-полумесяца с аккуратными защипами по верхнему краю. Быстро и очень красиво: как полу корона.
Центр домашней Вселенной – русская печь. Живые запахи наверху за занавеской на перегретой чуть пыльной известью печи, — сухарей, подсолнечных семечек, валенок. Не помню, чтобы в Любимово, где изба обогревалась фактически одной печкой, хоть и была на два помещения круглая, обернутая в жесть и крашеная в ярко чёрный цвет «голландка», было бы прохладно или кто-то из нас болел. Здесь же и младшая сестренка родилась в тот год, когда я пошел в школу.
Меня, первоклассника, оставили за ней годовалой приглядеть, а закончилось это тем, что малышка оказалась на полу между кроватью и стеной. Если я не ошибаюсь, даже не плакала, а просто сидела. Мне кажется, что тот свой испуг я помню до сих пор.
Сон-кошмар, снившийся мне самому долго и много раз. Я никак не могу ни перелезть через порог, ни заглянуть через него… Мама подтверждает, что в доме бабушки Надежды в Юровке был высокий порог, — значит это и есть мои первые воспоминания из ползункового возраста, когда мама оставляла меня одного у бабушки.
Бабушка меня и воспитывала, была она грамотная, закончила, как она говорила: «в старо время церковно-приходску школу». В Далматово при монастыре, скорее всего. Знала много сказок, запомнил я и свою любимую. Уже взрослым пребывал в уверенности, что бабушка сама придумала Жихарька. Ему баба Яга показывала, как надо на лопату садиться, чтобы на шесток поместиться. Обнаружил я эту сказку потом в каком-то редком сборнике русских народных сказок, что меня, разумеется, переполнило гордостью за свою горячо любимую бабулю. Бабушка же часто приговаривала, шутливо: «С печи на полати, на кривой лопате» на мои слова поехать.
Запомнил я и своё сидение на окне (на лето внутренние оконные рамы снимались) в Любимово – в нашем доме. Мама говорит, что оставляла меня с кем-то, пока к нам из Юровки не переехала бабушка Надежда на постоянное жительство.
Я мог часами сидеть на окне, вероятно, маму высматривал, и до сих пор помню на кончиках пальцев приятную шершавость капронового чулка, который мне давали при этом.
Из детства, вероятно, болезненная чувствительность моих кончиков пальцев (бабуля говорила на них – «перстики»), а не из-за сложных папиллярных линий, как я прочитал совсем недавно. По настенным часам-ходикам с гирями знал время маминого возвращения с работы: «Когда часы будут нарасшарашку», вероятно, это была половина седьмого.
Запомнились и зимние вечера с мамой, когда отец уезжал в Челябинск на сессию. Мамина подружка с ласковым именем Стеша, приносившая с инкубаторной станции из Уксянки подсушенные на работе тонкие пластики картошки, вкусные и хрустящие, как современные чипсы. Приходила она всегда ранним утром, я ещё спал. Я просил маму будить меня, когда она приходила. Запомнил и её холодные с мороза поцелуи.
Мама в молодости успевала и вышивать. Я запомнил вышитые и выбитые ей скатерти, наволочки. Бабушка Надежда и мама ткали красивые дорожки – половики на станке, который для них мастерил своими руками отец. Характерный рисунок нашего половика я увидел за 3 тысячи километров от дома и было полное ощущение «де жа вю».
Уже на пенсии мама ткала ковры, называемые персидскими, то есть практически профессионально. Опять же на станке, изготовленном отцом.
Дома, в Любимово, мы с отцом сами пекли печёнки, так называли картошку, порезанную на пластики и печёную на плите или металлической печке – буржуйке, дымоход которой коленом соединялся с дымоходом русской печи. Буржуйка дополняла тепло в избе в холодные зимы. Стояла она сбоку от русской печи напротив входной двери и, раскаляясь докрасна, жарко и быстро отдавала своё тепло. Да и печёнки на ней пеклись вкуснее и быстрее.
Наш дом всеми своими окнами смотрел на юг, где через дорогу от нас был необъятный, как мне тогда казалось, вечно зеленый пустырь, никогда не зараставший из-за телят и гусей, и нас, – деревенских мальчишек. Снег ещё и не думал сходить с пустыря, а на оттаявших буграх мы уже играли в чижика.
На Масленицу и Пасху взрослые ребята забирались на вкопанный посредине пустыря трехметровый столб, надевали сверху крестовину для четырех веревок, заканчивавшихся внизу петлями для сидений из обрезка доски.
Гигантские шаги – это самый большой кайф для всех, у кого хватало духу. Когда всех четверых одновременно с земли поднимают длинными шестами с рогаткой на конце за веревку и делают при этом несколько шагов, выскакивая с шестом из круга, по которому сидящие уже не делали «гигантские шаги», а летели по воздуху высоко над землёй. Правда, это – не про меня, хотя и девчонки отваживались полетать, отчаянно вереща при этом.
Малая Родина для меня – вот эта деревенька с ласковым названием Любимова (Голухина тож) – так в церковных книгах.
В деревне с 1900 года была смешанная церковная школа, вполне возможно, в здании из красного кирпича на высоком берегу реки Барнёвки. Мне запомнился и целый ряд старинных кирпичных домов с колоннами кирпичных ворот рядом со школой.
Помню и мой первый класс в Любимово до переезда родителей в райцентр. Черные парты с поднимавшимися вперед крышками, перьевые ручки, стеклянные чернильницы, булочки и чай на большой перемене. Шерстяная школьная форма из гимнастёрки с белым сменным воротничком и металлическими пуговицами, школьная фуражка, вкусно пахнущий ремень с желтой пряжкой. Эмблемы на всём этом богатстве! Надраить пряжку ремня мелом! Весной же не было лучшего подарка, чем в размер кирзовые сапожки, без которых сложновато было добираться до школы.
Как и многие дети, наверное, был влюблен в свою первую учительницу. К сожалению, имени её я не запомнил.
Напротив школы внизу на реке остатки сруба недостроенной в 50-е годы электростанции, унесенной первым же паводком и оставившей только могучие сваи на самом глубоком месте.
Свидетельство наших потуг перещеголять китайцев в их «большом скачке». Такие торчащие из воды сваи я потом часто видел в наших краях и на других реках. Не получалось директивами стихию покорять.
Так и обходились висячими пешеходными мостами через Барневку, а для транспорта использовали временные мосты.
Выше по течению на берегу была гора, с которой было страшно съезжать даже на санках, хотя некоторые отваживались и на лыжах, — называлась Чёрнодыркой, вероятно, от страха.
Но это уже село Уксянское, сожженное в первой половине 18 века кочевниками, а в пугачевские времена видевшее разгром остатков их войска (чуть больше тысячи) 9 марта 1774 года правительственными войсками генерала Деколонга после неудачной осады Далматовского монастыря. Почти месяц бунтовщики в итоге общим числом более 5 тысяч не могли осилить всего четыре сотни его защитников.
В селе была земская школа. Мы же учились в двухэтажной, построенной ещё до войны. Начальные классы были через дорогу в деревянном здании бывшего райисполкома, отапливались печками, да и мыши по классу гуляли даже во время уроков.
Самое яркое и значительное событие всей моей школьной жизни - учитель русского языка и литературы – Анна Николаевна Киха. В 50-ю годовщину Октября она стала Почётной гражданкой села Уксянского.
Недалеко от нашего нового дома была впадавшая в Барнёвку крохотная речушка с милым названием Уксяночка (Уксянка) с большим автомобильным мостом через неё и автостанцией на берегу. Вероятно, с места этого село начиналось когда-то.
«Каменный» магазин чего стоит! Из тех, что на века. Как и дома на центральной улице, — многие на каменном или кирпичном фундаменте. Были дома со вторым деревянным этажом. Книжный магазин находился в таком доме, напротив продмага и бывшего райпотребсоюза.
Место впадения Уксяночки в Барнёвку недалеко от дома — место нашего купания, покрытое травяным ковром с непременными гусями и привязанными за колышки телятами. С высоченным обрывом на противоположном берегу, где можно было загорать и на закате. Купались мы и у плотины недалеко от школы. Однажды даже 9 мая.
До 1963 года село Уксянское — центр района с исполкомом Совета депутатов трудящихся, в котором мама работала в сельхозотделе экономистом.
Она дважды, и оба раза с отличием, окончила техникум (прежнее название колледжа), дававший среднее специальное образование, в молодости очное отделение по специальности – зоотехник, и заочно по специальности – экономист.
Из моих детских воспоминаний того времени: вызов телефонистки, когда ещё перед вызовом крутили ручку сбоку телефонного аппарата. Мама монотонным голосом многократно повторяет: «станция, станция, станция…» и так до ответа таинственной станции.
Детство моё прошло в моих постоянных пеших переходах: вначале в Любимово от дома деда до дома родителей. Расстояние было небольшое для взрослых, но мне казалось, что это очень далеко. Когда родители переехали в Уксянку в новый дом, меня тянуло в Любимово к деду с бабушкой, потому что я там вырос, и там оставались мои друзья. А на половине пути жил Шурка.
За огородом деда был большой косогор и овраг, которые зимой заметались снегом, а в плотном снегу можно было делать длинные переходы, а с гор можно было кататься по плотному насту на санках и лыжах. Лыжи имели крепления для валенок, также, как и на валенки мы крепили коньки с помощью двух сыромятных ремешков, один из которых притягивал задник конька к пятке валенка, а второй ремешок притягивал снизу конёк к носку валенка и затягивался поверх носка закруткой из обычной палочки, закладывавшейся за голенище. Валенки при этом нещадно рвались, так как коньки, называемые «снегурочками»/ «снегурками» были рассчитаны на крепление к ботинкам.
В Любимово на коньках мы с Шуркой катались на укатанной проезжей части единственной дороги. В Уксянке я ходил с ребятами в лес на окраине села, где мы чистили от снега лёд на болоте и в выходные, и каникулы играли в хоккей с мячом самодельными клюшками, вырезанными из молодых березок и высушенными на печке, а то и в ней. Бабушка не возражала.
Главной зимней одеждой была черная прошитая ватная фуфайка, которую мама заказывала шить в мастерской райпотребсоюза. У этой фуфайки (ватника) карманы были расположены внутри, а не снаружи, как у продававшихся в магазине, и она была теплее. Валенки, вязаные носки и рукавицы не давали нам замерзнуть и за целый день. Домой мы возвращались только проголодавшись.
Дорога из Уксянки в Любимово было не ближней, но это меня не останавливало ни вечером, ни зимой, ни летом.
В полнолуние хрустит под валенками снег и яркая Луна преданно сопровождает на всём пути, высвечивая себе дорожку на снегу. Светло, как днём. Вдалеке брешут собаки.
Знакомая дорога – вдвое короче. Страшновато в темноте, но «охота – пуще неволи»
Отчётливо помню, как первоклассником, а возможно, что и дошкольником, попал вместе со взрослыми в деревенский клуб на берегу Барневки недалеко от нашего любимовского дома на просмотр документальной ленты, снятой по следам американских бомбардировок японских городов. До сих пор стоят перед глазами обгоревшие люди, бродившие среди сплошных развалин. Уже взрослым видел фото оставшегося на ступеньках силуэта человека сидевшего там в момент испепеляющей вспышки. А тогда страх охватывал меня всякий раз, когда в небе слышен был гул пролетавшего пассажирского самолета.
Тревоги добавляли разговоры взрослых и плакаты с инструкциями о поведении в момент ядерного взрыва, в великом множестве висевшие в клети у деда Якова вперемешку с противогазами. У деда в избе и занятия по гражданской обороне проходили. Мы с Шуркой примеривали противогазы, изучали рисунки на плакатах, часто слышали слово «война». Было тревожно. Нам было по десять лет.
Всегда гордился тем, что родился и вырос в деревне. Гордился и горжусь своими родителями. Мы с младшей сестренкой ни разу за свою жизнь не были свидетелями ни их ссор, ни скандалов. Жили они душа в душу. Как и все дети воспитывались мы обстановкой семьи. Маме нашей всегда доставало ума заставить отца что-то решить или сделать так, как хотела изначально она, а не он. Они старались не обсуждать при нас с сестрой свои проблемы. К примеру, о том, что мама категорически (рассказывает, что плакала по ночам) не хотела переезжать на жительство из Уксянки в Далматово, я узнал только когда стал студентом, да и то случайно. Это через 2-3 года после переезда.
Бабушка Надежда прожила с моими родителями почти четверть века и до старости не слышала от отца худого слова, как у нас говорят. Отец, выражая восторг, говорил обычно: «Сто сот стоит!». И о ней тоже. Я мог нагрубить маме, но не мог бабушке. Язык не поворачивался, тем более, что любил я её никак не меньше мамы.
С младенчества ни разу я не слышал, чтобы дед или отец ругались. Дед Яков всегда молчком. По крайней мере, я таким его запомнил. Отец, вспыхнув, всегда резко уходил, чтобы не сорваться, зная свой взрывной характер. «Повернулся и забыл», — так мама говорила про него. Ни дед, ни отец для связки слов никогда не матерились. Дед в сердцах «загибал», конечно, а самым большим ругательством отца было: «Подь, ты! На хрен!», — с ударением на первом слове, в смысле, — иди. Женские же скандалы для меня – за гранью моего представления о женщине.
Мама наша, хоть никогда и не была в партии, всю жизнь свою ни на йоту не отступает от своих железных принципов: очень простых и давно известных человечеству заповедей.
Про таких, как мама, сказал поэт: «Гвозди бы делать из этих людей, не было в мире крепче гвоздей». Всё, что касается принципа – для мамы закон, в этом она – кремень.
Раннее летнее утро, на улице ещё темно, а это значит, что нет ещё и пяти часов. Мама будит, чтобы идти встречать коров. В Уксянку из Любимово с нами переехала, своим ходом, разумеется, и наша кормилица, — Жданка.
В Любимово она паслась летом в общественном стаде с пастухом, которому за работу платили хозяева коров. В Уксянке пасли стадо сами владельцы бурёнок по очереди. Мама отпрашивалась с работы, а меня брала на помощь.
Каникулы – не только время отдыха, но и ежедневного задания убрать навоз за коровой, да и бабушке Надежде помочь по хозяйству. Сразу за селом, у нас говорили «за огородами», с мамой встречаем коров. Когда пригоняют последнюю из них, гоним всё стадо, а это не меньше 15-20 бурёнок, за село в поисках сочной травы в ближайший лесок. Летом от жары и слепней бывало, что коровы начинали носиться по степи, задрав трубой свои хвосты. Мама в ужасе за меня и в страхе за коров, растерянная, бегает вместе со мной по полю, падает, запинаясь и пытаясь собрать обезумевших от жары животных. Не знаю, как мама, а я до сих пор не забыл свой испуг: бурёнки-то рогатые, а некоторые ещё и бодливые. Видел я и, что мама растерялась, и, что помощи ждать было неоткуда. Жалко было расставаться с бурёнкой, но пришлось со временем.
Отец, Бояркин Василий Яковлевич (01.01.1928-03.03.1993), работал в то время в МТС/РТС (машино/ремонтно/тракторная станция) механиком, тоже после техникума, пройдя путь от сцепщика и тракториста до главного инженера РТС и управляющего райсельхозтехники.
В Уксянку мы с родителями переехали только летом 1960 года в дом, который отец построил сам практически без посторонней помощи (единственным помощником была мама) от сруба до крыши и всех дворовых построек: бани, конюшни для коровы, крытых навесов и закрытого по периметру двора.
Из детских воспоминаний. И шрам на правой руке отца, из-за чего потом левой он управлялся лучше, чем уже здоровой правой; и распухшая нога мамы, после того, как она попала по ней топором и долго не могла ходить. А тогда и кровь не сразу остановили, и в районную больницу из Любимово (у нас говорят «не ближний путь») отвозил маму отец сам на нашем мотоцикле без коляски. На поляне напротив старого дома мама помогала отцу топором шкурить огромные сосновые бревна для нового дома.
Дед с бабушкой Ариной приходили к нам в Любимово, или приезжали в новый дом в Уксянке только на застолье и никогда по-другому. Запросто – это не про них. Другой уклад. Другой образ жизни. Приезжали они на своем мотоцикле цвета хаки с характерным басовитым рокотом мотора, — М-72 Ирбитского мотоциклетного завода. Дед Яков таскал им волокуши с копёнками сена. Мощная машина!
Мотоцикл — отдельная тема. Ничем не предаваемая ностальгия. Сверкающий на солнце всеми своими боками и никелированными частями уже отцовский ИЖ-49 темно вишневого цвета (очень редкого в те времена) с почти неслышным рокотом двигателя. Так звучат сейчас крутые байки/харлеи… Я в темно-синей матроске и бескозырке с ленточками сижу на баке: ноги в сандаликах на ребрах двигателя, снизу тепло и теплый ветер в лицо…
Есть фотография.
Отец в Челябинске (там он учился пару лет в институте заочно) приобрел, думается мне, за немалые деньги, как сейчас бы сказали, байкерский прикид: из добротной мягкой кожи чёрную зимнюю куртку на молнии и брюки. Как мне кажется, и не одевал ни разу из-за несколько большего, чем нужно, размера. Но мотоцикл – это была самая большая любовь отца.
Немного позднее, году в 1960-м, уже в Уксянке появился у нас восстановленный отцом «из-под забора» российский Виллис – ГАЗ-67, на котором я и учился ездить лет с 13-14, как только начал с трудом доставать ногами педали, на пустыре за селом.
Наш внедорожник за счет низких оборотов двигателя проезжал даже там, где буксовали другие советские вездеходы ГАЗ-69А и ГАЗ-69Б, в т.ч., на солончаках.
Был он вскоре продан практически чужим людям, которые жили в сорока километрах от нас в деревне под Шадринском, только потому, что у тех был больной ребенок-инвалид, а машину (любую) купить в те времена было просто не реально.
В память врезались ежедневные в течение длительного времени разговоры родителей о том, что нельзя не продать, так как той семье машина нужнее, чем нам, потому что у отца в то время была служебная машина ГАЗ-69Б, государственным номером которой, кстати, отец очень гордился: 00-24. Мнение детей никогда в расчёт не принималось, и я понимал, что личного транспорта у нас уже долго не будет. Это долго обернулось десятью годами. На новеньких Жигулях, кстати, ездила и мама, с первого раза сдавшая на права. Отцу до умопомрачения нравилась женщина за рулём.
Отец, мне кажется, родился механиком. Так, как он разбирался в технике, независимо какой (гусеничный трактор, комбайн, автомашины) разбирались в то время немногие. Он дневал и ночевал на работе. Всё время что-то совершенствовал, внедрял. Никогда ни на кого и ни на что не жаловался. О работе дома никогда и ничего не говорили.
Авторитет отца никак не был связан с кабинетом или креслом в том кабинете. Человеком был простым, а зачастую и резким. Что называется: резал правду – матку в глаза.
Да и своей принадлежностью к партии гордился, так как ему никогда не было стыдно за себя перед людьми. Всю жизнь жил на людях и их мнение о нём всегда считал главным: «Что люди скажут». Эту фразу от родителей я слышал часто. Думаю, что и орден Трудового Красного Знамени отец получил по праву.
«Планы партии – планы народа!» Вот только так ли было в жизни? Вопрос, отнюдь, не риторический.
Десяти лет не прошло вольной жизни, а 29 февраля 1928 года отобрали лошадь у прадеда моей жены Скричевского Андрея Леонтьевича (1874-1932) в счет оплаты налога по самообложению (формулировка умиляет), а на следующий – 1929 год решением органов ГПУ выслали в труд.ссылку «для работы в леспромхозах вместе с семьей» (так в архивной справке) из с. Мошняги, Балтского района, Одесской области на Северный Урал – Н. Каква, Гаринского района, Уральской (ныне Свердловской) области.
Уже и назван враг власти — «зажиточный противник мероприятий сов.власти и уплаты налогов по самообложению» - так в справке.
А уж коли долги по налогам власть погасила изъятием лошади, то выслали всю семью налогоплательщика, исключительно, как «зажиточного противника мероприятий сов. власти». Как бы сказал известный персонаж актёра Брондукова: «На перековку».
Умиляет стыдливое – «противники мероприятий», — как-то же надо было прикрыть произвол, цель которого была слишком очевидной: отнять и разделить, — в эти два действия арифметики впоследствии укладывались практически все «мероприятия сов. власти».
Семья моей будущей жены — «противники мероприятий», ждали своего освобождения от заботливой власти 18 лет, провинившись перед ней лишь тем, что были зажиточными.
Были освобождены «из труд. ссылки» (так в документе) только 12 апреля 1947 года: Скричевский Антон Андреевич (10.07.1908-08.07.1992), Скричевская (Гаврилюк) Ефимия Касьяновна (16.09.1908-26.12.1998). Оба похоронены в г. Балта, Одесской области, Украина, откуда и были высланы, и куда вернулись на склоне лет.
Почти достигла совершеннолетия в труд.ссылке мама жены – Елишева (Скричевская) Вера Антоновна (23.08.1929-26.12.2007), осталась навсегда в Серове, а её сестра Токарева (Скричевская) Елена Антоновна (20.11.1935) живет в Кустанае.
Не удалось ни перековать, ни осчастливить освобождением: Скричевского Андрея Леонтьевича (1874-1932) главу семьи, не надолго пережившую мужа, жену Скричевскую Акулину Меркуриевну (1877-1934) и их внука Скричевского Павла Антоновича (1931-1932). Малыш упал с телеги во время очередного переезда, а конвой не разрешил сразу подойти к нему.
Но… «не будем отчётность нарушать»… И его Ф.И.О. тоже есть в справке о реабилитации… Вот уж точно, что без вины виноватый. «Лес рубят, — щепки летят».
Гаринские леса и болота немало поглотили человеческих жизней на лесоповалах и железной дороге, так и не достроенной до светлого будущего, что уж там говорить про какого-то младенца, а тем более, стариков, имевших у себя на Родине крепкое современное даже по нынешним временам хозяйство. Благодаря своему уму, трудолюбию и предприимчивости удостоенных не поддержки со стороны власти, а чести умереть с голода на лесоповале.
Паросиловая установка для обмолота зерна – современный по тем временам локомотив, который отец доверял только своему сыну, нашему деду, в то время 20-тилетнему Антону, взорвался ещё до того, как «противников мероприятий» вывезли. Настоящие труженики, наверное, ждали чуда от железного чуда, забывая, что чудес не бывает.
В части производительности труда классики, несомненно, были правы, а не права была практика новой жизни. Неслучайно же десятилетиями повторялась всеобщая усмешка о невозможности безработицы при новом строе.
Дед Антон свадьбу отпраздновал чуть больше года (28.01.1928) и жить самостоятельно только начал, а власть уже тут, как тут…
Невольно вспомнишь незабвенного Аркадия Райкина с его разъяснением, почему клопы динозавров пережили. Даже нам с Шуркой довелось с ними повоевать на дедовских полатях.
Зачем власти крепкие хозяева, пусть уж лучше всех, – под гребешок, оно и надежнее, и умничать шибко опять же не будут, что сами с усами…
А кто стремится больше заработать, жить в достатке, тот рвач и хапуга — чуждый строю элемент. Строю больше по душе хоть и бездельники, но «со взором горящим».
Да и вести за собой строем проще бездумных, читай, идейных последователей. Жираф большой! Ему видней! Из поколения в поколение внушалось, что инициатива наказуема и что начальству видней. Кто же не помнит наше блаженное состояние, когда не надо было заботиться ни о чём. Достаточно было не высовываться. Так и жили.
Хочется надеяться, что с нами уходит последнее поколение, для которого страх перед властью (чаще, её представителями) — из подсознания, то есть, из того, чем управлять нельзя. К сожалению, ни властью, ни подсознанием, в равной степени…
Невольный страх на Урале подсознательно, у меня, по крайней мере, вызывают связанные с прошлым названия: Гари, Ивдель, Полуночное, Тагилстрой, — могильное есть что-то в этом сочетании. Не секрет, что и Магнитка, и другие стройки — скорее стройки ГУЛага, чем комсомола. Кто сомневается, — Бог тому судья.
Не зря, вероятно, ещё долго были популярными слова песни Юза Алешковского: «Вы здесь из искры разжигали пламя, — спасибо, вам, — я греюсь у костра»…
За колючкой колонии родилась и моя жена. Людей освобождали, а жизнь, свободная и счастливая («За детство счастливое наше, спасибо, Родная страна!») продолжалась на том же месте, которое давным-давно стало для них родным домом без преувеличения.
Свои дома разрешили строить только после смерти друга всех детей. Вначале дом срубили дед с бабушкой — там же возле колонии, а потом появился и дом для дочери с семьей. И тот и другой на болоте, ими же и осушенном.
Оставшиеся вышки, а местами и колючку по периметру никто не убирал. Зарастали они сами крапивой, к ним привыкли, никто не обращал на них внимания. Вооруженную охрану сняли только в 50-е.
Из воспоминаний жены. На её глазах убили солдата охраны или соседа спец.поселенца. Он с рождения нянчился с ней (есть его фото с маленькой Галей на руках). Она бежала домой и кричала: «Николашу убили»…
Запись в трудовой книжке деда от 20.10.1938 года: Каквинское хозяйство Управления Углехимбиржами Лесопромышленного треста «Уралсевлестяж»
А до этого у семейства Скричевских были: Гаринский район (март 1929-02.03.1933) – лесоповал (леспромхоз «Уралсевлестяж»а) для бабушки;
Тагилстрой (02.03.1933- июнь 1938) – УВС ТЭЦ для деда, а для 5-тилетней будущей мамы моей жены – спец.интернат в Нижнем Тагиле, где она хорошо запомнила, как находила на помойке рыбные кости и пыталась их есть.
С октября 1938 года — столица Северного Урала, – Серов (в то время Кабаковск, а ещё раньше Надеждинск).
Надежду не теряла бабушка, когда потеряла годовалого сына с трёхлетней дочкой на руках и престарелыми родителями мужа на лесоповале. Кости её свёкра и свекрови с их внуком пополнили гати Гаринских болот. Не терял надежду и дед на строительстве будущего флагмана металлургии в Нижнем Тагиле. С надеждой когда-то увидеть и обнять своих близких росла в спец.интернате будущая мама мой жены.
Семья соединилась только через 10 лет, недосчитавшись троих.
Колонией в городе Серове Свердловской области по сей день называют место на берегу реки Каква рядом с металлургическим заводом. Даже я застал там бараки, в которых жили спец. поселенцы. Бабушка повторяла за охраной, — «нацмены», хотя, в основном, это были её земляки, которых охрана не отделяла от многочисленных здесь татар, башкир, вогулов, манси. Сами спец.поселенцы называли их «вольняшками».
В верховьях реки: Серовский ферросплавный, Богословский медеплавильный, Североуральский, угольные шахты, — будущие флагманы советской металлургии только строились, а руда и уголь для них уже вовсю добывались.
Древесный уголь для металлургического производства получали в печах рядом с колонией. Это место до сегодняшнего дня называется «углежжением». Лес, вернее, дрова везли по железнодорожной ветке из пригорода под названием «лесозавод».
Колония была в центре треугольника из метзавода — углежжения – лесозавода и все они на берегу горной речки Каква. Надеждинский металлургический дал свой первый металл ещё в 19 веке.
В учётно-посемейную карту на нашу семью спец.переселенцев, которая велась администрацией НКВД, были записаны семь человек, включая и незабытых младенца и умерших родителей.
И снова Юз Алешковский: «…а щепки выше дерева летят».
Жили Скричевские в комнате № 25 деревянного барака с длинным коридором и удобствами во дворе, а учётно-посемейная карта имела порядковый номер 124668 (!) – цифра не итоговая, разумеется.
Дед Антон с бабушкой вернулись-таки на свою Родину к середине 60-х, и дед встретил того, что сгубил паровую машину/локомотив, и того, кто валенком с вложенной в него гирей добивался от молодого парубка чистосердечного признания во вредительстве, которого он не совершал.
Поинтересовался дед отчего же без вредителей и зерно возят в райцентр на мельницу, да и подсолнечник туда же, чтобы обратно муку с маслом привезти.
Дед-то приехал с Урала при полном параде, украшением которого был добротное кожаное пальто, да и профессии, которые он освоил за 30 с лишком лет, и родной земле бы не повредили.
Деда всю его жизнь выручали и кормили светлая голова и золотые, без преувеличения, руки. За свою трудовую жизнь (официальный стаж с 02.03.1933 года) он работал слесарем, механиком, шофёром, а после окончания 5-ти месячных курсов в Ростове на Дону в начале 1958 года, механиком холодильных установок. Вернувшись на Родину, автослесарем.
Он и в 80 лет чинил радиоприемники, а до этого и телевизоры. Сам лудил, паял, резал из ореха приклады к ружьям; сами ружья ремонтировал, как и часы, механические или электронные; и не было ничего такого, чего дед не знал. В хате висели настенные часы из 19 века, которые дед в Балте увидел у своего старого друга в поленнице с дровами, предназначенными для печки. Принес их домой и они долго ещё служили, радуя всех тончайшим музыкальным звоном, пока не лопнула пружина самих часов. Достаточно было переночевать в хате одну ночь, чтобы на вторую уже не просыпаться от их звона.
Дед был польско-украинских корней, потому и бабушка использовала в речи и польские слова. Мне всегда нравилось слово «мусить» с целым спектром вынужденных значений. Прожив более 30 лет на Урале она вернулась на Родину уже почти русскоговорящей кацапкой, хотя о кацапах (русских), как истая украинка всегда отзывалась пренебрежительно, скорее даже ругательно: «кацапка» — на внучку; «цi кацапы» презрительно, — на других.
Была она ярой болельщицей хоккея, особенно, против «цiх канадцiв»… В 1972 во время Великой серии ей было 64. На здоровье и ясный ум не жаловалась до 90, а если и жаловалась, то, как правило, только в связи с вниманием к её персоне.
В 70 из двухстволки деда стреляла бродячих собак, топтавших перекопанные грядки. Дед говорил, — без промаха. Боевая была женщина.
Бабушку все называли Доней, так как она по прибытии на Урал не понимала, что на вопрос: как тебя зовут, надо назвать имя и отвечала, как её звала мама: Доня (дочка — укр.). Была она малограмотной и грамота её распространялась только на церковные книги, писанные церковно-славянским языком, одна из них, прошедшая с семьей все испытания, сохранилась. Вот эти книги бабушка понимала и легко их читала. Скорее всего, грамоте она вынуждена была сама учиться по тем книгам, что были, так как её родители не могли себе позволить учёную доньку.
Вернувшись в Балту, бабушка совсем не хотела отставать от учёного деда и … записалась в городскую библиотеку, где исправно меняла книжки и любила рассказывать нам, что в библиотеке её очень уважают и почитают за грамотность. И она не была бесталанной, уважали её соседки за то, грыжи младенцев заговаривала и от заикания лечила. А читать она могла, хоть и не очень споро, но газеты непременно.
Дед Антон вместе с семьей и родителями был выслан, а его двум братьям удалось избежать высылки: один оказался в Кишиневе (до 1940г. город был румынским), со слов жены, звали его Леонтий, другой в Одессе. Среди родственников деда были огненно рыжий Тома (Томаш) и Яцик (Яцек).
С отцом бабушки, Гаврилюком Касьяном, в Мошнягах или Еленовке (окрестности г.Балта Одесской области) остались два её брата (Никита и Петр) и две сестры, из которых младшая, Гаврилюк Василиса Касьяновна (1912-1987), приехала к бабушке в Серов перед войной, где и дожила до старости, так и не вернувшись на Родину. За её кроткий нрав все мы называли её «тётушкой».
Жизнь – штука замысловатая, если не сказать, затейливая.
Уехала и она с Родины вынужденно, так как спасла от неминуемой гибели семью председателя не то колхоза, не то Совета. Их дом уже горел, а она успела выбить подпорку, державшую входную дверь. Спасая от своих недоброжелателей, председатель и купил ей билет на Урал. Так в мае 1941 она оказалась в Серове. Пять лет отработала она в крупносортном цехе метзавода. Обрабатывала металлические чушки после плавки, за ушедших на фронт мужчин. Горячий цех, ручной труд, пневматический отбойник, работа в три смены без выходных.
Оставшиеся же на Родине пережили немецкую оккупацию, гибель близких от рук фашистов и потерю крова, другая сестра, Афия, дождалась возвращения родных только в 60-е.
В молодости кто-то из братьев деда или бабушки, единого мнения нет, выпряг лошадь из повозки с сеном и сам впрягся, а на вопрос, зачем он это делает, — ответил: «Лошадь жалко»… Не мелкого десятка были хлопцы…
Сомнительно, что разумно было высылать «противников мероприятий», скорее, важнее и очевиднее было избавиться от хозяев успешного дела.
И что же мы имеем в сухом остатке?
Оба моих деда-сибиряка прошли войну. Один из них, потерял на ней единственного 18-тилетнего сына. Сам же, немолодым уже был призван первоначально, как говорит мама, в трудовую армию. Носил военную форму и работал в Каменске-Уральском Свердловской области на оборонном заводе, жил на квартире, голодал. Из-за истощения попал в госпиталь, а потом в действующую армию. С фронта не написал ни одного письма. Его мальчишки-командиры, мама говорит со слов отца, — два лейтенанта, дознались от него, что дома остались две дочки («если с голоду не умерли»), и отправили на их адрес посылку. Так родные узнали, что он ещё жив.
Ранение и тяжелая контузия во время боёв за Берлин подорвали здоровье деда. Вернулся он после Победы домой, проработал в колхозе бригадиром около года и умер от ран в возрасте 49 лет. Умер, пока в очередной раз мама с бабушкой Надеждой бегали за фельдшером, да и чем тот мог помочь.
Все другие наши родственники преодолели выпавшие на их долю невзгоды. Обжились на новых местах, работали, учились, отдыхали, рожали детей, воспитывали их, не особо задумываясь о другой доле и утраченных не по их вине возможностях. Жизнь пройти, не поле перейти.
Советы, комбеды, колхоз, Мошняги, Еленовка, мельница, маслобойка, локомотив, уклонение от налога по самообложению, реквизиции, зажиточные противники мероприятий сов.власти, допросы с гирькой в валенке, спецпереселенцы, бабушкин лесоповал, Гаринские леса и болота, смерти младенца и родителей, гати, Тагилстрой деда, специнтернат мамы в Нижнем Тагиле, Надеждинск/Кабаковск/Серов, Каква, метзавод, углежжение, колония, лесозавод, нацмены, вышки, часовые, волняшки, смерть Сталина, слёзы и «как же мы теперь жить будем?!» в 3,5 года, строительство дома на осушенном болоте, межвежонок в доме, папа киномеханик, его картины маслом «Мишки в лесу», «Сестрица Алёнушка», автопортрет, кинофильмы «Серенада Солнечной долины», «Серебряная пыль», диснеевские мультики, «О, голубка моя!», исполненная в 6 лет при самостоятельной записи в 1 класс, самостоятельные поездки поездом в Балту с пересадкой в Москве, Лужники.
Моя жена. Её линия.
Бабушкина Юровка, колхоз, реквизиции, кулаки, лесозаготовки деда, выселение и ссылка всех родственников из Сибири в Сибирь, голод, калабашки, лебеда, война, трудармия деда, истощение, госпиталь, действующая армия, штурм Берлина, тяжелая контузия, смерть в 49 лет, пропавший без вести на Курской дуге 18тилетний дядя Митя, мамин техникум, райисполком, Любимово, колхоз «Свобода», молотобоец в кузне, 4 года войны, медали «За отвагу», «За боевые заслуги», ППШ, Победа, кузница, зимняя дорога в лунную ночь, поиск на звёздном небе движущейся точки спутника, техникум отца и партбилет, РТС, Уксянка, Куба и Фидель, Гагарин, Лев Яшин, школа, любимый учитель А.Н. Киха.
Моя линия.
Наши предки: Леонтий, Андрей, Антон, Меркурий, Акулина, Касьян, Ефимия — Доня, Вера, Епифан, Сергей, Василий, Яков, Василий, Степан, Яков, Михаил, Дмитрий, Макар, Арина, Надежда, Анна. Отец называл Аннушкой. Моя мама.
До своей смерти в 90 лет бабушка жены часто со слезами вспоминала своего Павлика, сгинувшего в Гаринских болотах.
Моей маме до сих пор снится её единственный и любимый брат, пропавший без вести в 1943 на Курской дуге и которого она, как и в детстве, продолжает ласково называть – Митя. Эта память ко многому обязывает.
Вернемся, однако, в большое и красивое село Уксянское начала 60-х, с которым связаны мои самые светлые и радостные воспоминания.
Солнечным апрельским днем, возвращаясь из школы, второклассниками мы услышали, что наш Юрий Гагарин в космосе. Отчётливо помню и себя, и всеобщее ликование. И вообще, — это было самое яркое событие всей моей жизни без преувеличения.
Торжественный голос Юрия Левитана гремел из динамиков Дома культуры, расположенного в бывшем храме, фото которого я впервые увидел только через 50 лет и испытал шок.
В наше время трудно было определить, каким был храм, разрушенный, как выяснилось, в далёком 1933 году.
Фотография 1924 года Храма в селе Уксянском меня потрясла. Она перевернула моё сознание тем, что в моей памяти это место для меня в большей степени отпечаталось огромными, исполинскими тополями, а не остатками храма. Оставили-то всего два этажа. Лихо подровняли! Вроде, как под верхушки тополей.
Из окон школы через дорогу мы видели эти остатки: высоченные, хоть и двухэтажные, но сохранившие своё величие и под обычной крышей. Настоящий исполин вызывал у нас восхищение толщиной стен, прочностью кладки на века, и тем, что не терялся даже среди огромных тополей,
Кладка эта не могла не вызывать восхищения, особенно разговорами о добавленных в раствор яйцах, что никак не укладывалось в наши детские головы. Предки-то наши не с жиру, наверное, яиц не жалели. Потому и кладку старинную мы разглядывали с трепетом, понимали, — она на века велась.
Не все взрослые, а тем более школьники (а мы уже были «поколением строителей коммунизма») понимали: насколько далеки от культуры были эти убогие потуги власти приспособить к своим нуждам настоящие шедевры наших предков, предварительно разрушив их.
Не передать наше недоумение, когда весной 1967 года во время уроков на наших глазах мощным гусеничным трактором С-100 безрезультатно пытались тросами оторвать кусок церковной стены…
Подозреваю, и не без оснований, чтобы прикрыть зияющие укором раны на теле настоящего исполина. Не знать, что на Руси рядом с любым храмом всегда погост располагался, могли только люди с убогим умом и короткой памятью.
Можно представить реакцию тех, кого тогда называли «ум, честь и совесть нашей эпохи», когда на откосы траншеи, копавшейся вдоль дороги, подняли истлевшие доски и человеческие останки с остатками церковной одежды, длинными волосами, не отделившимися от черепа. Так ко мне пришло знание, что не только женщины не стригут своих волос.
Всё происходило на наших глазах и в памяти осталось полное равнодушие рабочих и черепа, скатывавшиеся с откоса, и не только это…
Теперь-то я в состоянии сопоставить приближающуюся дату 50-тилетия власти с её желанием чем-то отличиться к своему юбилею. Хотели, как лучше, а получилось, как всегда.
Храм в селе Уксянском был заложен в 1801 году, нижний храм в честь Сретенья Господня освящен в 1813, а верхний во имя Святой Троицы – в 1836. Ограда вокруг храма обведена в 1845 году.
Такого великолепия, что увидел на фотографии, я даже и представить не мог, но это снаружи, а можно представить себе внутреннее убранство…
Больше века простоял сей рукотворный исполин, расширяясь и преображаясь. Остается только сожалеть, что оказался он бельмом в глазу власти, когда пришло время сравнивать её громогласные достижения, с достижениями в данном конкретном месте.
1933 год. В столетие уложилось многое: крепостное право, освобождение крестьян, реформы суда и земства, народники, террористы, монархи, покушения, убийства, партии, войны, революции, вожди, коммуны, колхозы, кулаки, флагманы, ударники, вредители, победители.
Храмы же были местом, где за это время ничего не менялось за исключением священников и прихода. Богослужения с непременным утренним и вечерним колокольным звоном, благообразного вида старушки в непременных платочках. Приход – он и есть приход. Приходят и приходят…
Но вот незадача! Через год в селе должны открыть свою среднюю школу, для неё строилось новое двухэтажное здание с большими просторными коридорами, спортивным залом. Тогда только и спохватились, что же увидит подрастающее поколение из окон своих классов. Достаточно ещё раз посмотреть на фото храма и понять, что сравнение отнюдь не в пользу новой школы.
Вековое величественное сооружение, имевшее высоту современной пятиэтажки, подавляло собой всё окрест. Не менее солидной была и ограда, судя по всему, на все четыре стороны. Аккуратные молодые деревца на переднем плане и дожившие до 60-х тополя на заднем плане. Киоск «Союзпечати» со стороны столовой был возле одного из них, мостился он между могучими корнями великана. Школярами, не раз пытались мы все вместе безрезультатно обхватить исполина.
Храм был богатейшим и вполне мог состязаться по своему размаху с храмами Екатеринбурга, бывшего в то время центром Уральской области, в состав которой территориально входил наш район до 1934 года.
Село Уксянское было немаленьким всегда.
По рекам и теперешним автодорогам можно судить о том, что стояло оно на пересечении торговых путей из Екатеринбурга (р.Исеть), по пути золотые Уральские прииски (описаны у Д.Н. Мамина-Сибиряка «Три конца» ), Златоуст (р.Миас), Касли (р.Теча) - это с Урала.
В районе Далматово (Свято-Успенский мужской монастырь (с 1644г.), Успенская церковь монастыря (1707-1719гг), Шадринский уезд Пермской губернии. В петровские времена (1713-1724гг) обнесен каменными стенами с двумя башнями, в 1913 году при монастыре было 2 школы: 2-х и 1-классная; после 1917 – сельхоз.коммуна, с 1945-завод) река Теча впадает в Исеть, а ниже ещё и река Миасс, — дальше: равнинный Тобол (с горными притоками Турой и Тавдой) и могучий Иртыш.
Выше по Тоболу Кустанай (Казахстан) – это уже торговые пути из степи, а в верховьях Туры – г. Ирбит, где с незапамятных времен была крупнейшая в Сибири всероссийская ярмарка, которая состязалась по значимости с Нижегородской.
В условиях извечного российского бездорожья именно реки, большие и малые, заменяли собой дороги. В половодье ещё в демидовские времена караваны с металлом сплавлялись по Чусовой и Каме каждую весну.
Так и стояло село Уксянское на трактовой дороге из уездного Шадринска в Челябинск, на пересечении торговых путей Урала и Сибири.
Что село во все времена было большим и богатым купеческим центром, ярчайшее подтверждение – богатейший храм.
Из века в век повторяли: «До Бога высоко, до царя далеко». К сожалению, оказалось это не про нашу «руководящую и направляющую»…
Впрочем, и власть можно было понять: ДнепроГЭС, Донбасс, Магнитка, Кузбасс, Волго-Балт, Турксиб; на лицо, — полная победа колхозного строя; не за горами, — полная победа социализма! Страшно сказать! Оплот империализма – Северо-Американские Штаты признают!
А что же делать с этими, как тогда говорили, «осколками старого мира», крах которого в то время считали неизбежным. Потому и решение было однозначным.
Какие сомнения, когда «опиум для народа».
Только строили на века, а потому и устоял исполин, потеряв купола и колокольню. До двух этажей подровняли, но только арифметически. В это же действие арифметики уложились и небедная церковная утварь вкупе со всем внутренним таким же небедным убранством и вековыми образами.
Чести, достоинства и благородства эти действия никому не добавили. Для храма культуры впоследствии как раз культуры и не хватило в итоге.
Только развалины невозмутимо хранят своё прежнее величие и стать, с тоской взирая пустыми глазницами на разруху и запустение моей малой Родины.
На глазах уже пятого поколения своих земляков униженный и разграбленный доживает свой второй век когда-то величественный храм. Без малейшей надежды на спасение.
Справедливости ради, следует признать, что шедевры храмового искусства были под угрозой практически всегда. Не зря говорят, что «дураков не сеют, не пашут, а они сами растут».
В 1860 году граф А.К. Толстой, автор «Князя Серебряного», бил во все доступные ему колокола: «Древнейшая в России Старо Ладожская церковь, относящаяся к XI веку (!), была несколько лет тому назад изувечена усилиями настоятеля, распорядившегося отбить молотком фрески времен Ярослава, сына святого Владимира, чтобы заменить их росписью, соответствующей его вкусу».
Да что там! За шесть лет до этого на глазах самого Толстого в Москве снесли древнюю колокольню Страстного монастыря, и она рухнула на мостовую, как поваленное дерево, — ни один кирпич не отвалился, настолько прочна была старинная кладка.
Толстой пишет: «Что пощадили татары и огонь — берется уничтожить… духовенство».
Две извечные русские беды и необъятные просторы! И мы имеем то, что имеем.
Не зря говорят: «Ломать, не строить!», добавляя при этом ещё и про душу, которая не должна болеть.
Спорное утверждение, когда видишь очередного исполина, оказавшегося бессильным перед временем. Стоят они неизбежным укором и нам, и нашим предкам, и нашим потомкам. Величавые и благородные! Не благодаря, а вопреки!
Потому и сложно обойтись без пафоса и восторгов, когда настоящей россыпью, как неповторимые по своей природе уральские самоцветы, сияют своими куполами во всех уголках нашей необъятной Родины храмы и монастыри, возрожденные из забвения и запустения! Гордые и царственно торжественные творения веков и поколений.
Наша память. Традиции. Уклад.
Любимово Далматовского района Курганской области — деревня ещё в 19 веке слившаяся с селом Уксянским. Все мои ближайшие предки из этих мест.
С возрастом часто приходится жалеть, что никогда не расспрашивал своего деда, прошедшего в пехоте всю войну, имевшего медали «За отвагу» и «За боевые заслуги», да ещё и не по одной, за что он их получил. Сам дед ничего не рассказывал, по крайней мере, я не слышал.
Гвардии сержант Бояркин Яков Васильевич (1906-1966) призван 14.07.1941года, демобилизован 14.10.1945 года из состава 191 гвардейского Таллиннского стрелкового полка 64 ГСД, 30 ГСК, полевая почта 77625, две медали «За отвагу», медали «За боевые заслуги», «За Победу над Германией», другие.
Из детства хорошо помню фотографию 9х12 см. группы автоматчиков в белых полушубках, среди которых был и дед. Вероятнее всего фото было сделано для боевого листка, так как все дружно смотрят вдаль. Меня больше, чем лицо деда на фото, притягивал автомат с характерным перфорированным кожухом ствола и диском. Мальчишками мы миллион раз смотрели в деревенском клубе кинофильм «Два бойца» с Марком Бернесом и Борисом Андреевым в главных ролях. Марк Бернес на меня впечатления не производил, он был любимым актёром моей мамы. А вот с Сашей с Уралмаша из фильма я всегда сравнивал своего деда. Мне казалось, что дед похож на него и, как теперь видится, некое сходство действительно имеется. Автоматы опять же одинаковые. Знаменитый ППШ (пистолет-пулемет Шпагина).
Кстати, всегда считал, что с большим основанием могу называться уральцем, чем сибиряком. Вероятно, из-за учёбы в столице Урала, а учился бы в любом сибирском городе, назывался бы сибиряком. По своему внутреннему мироощущению всё-таки мы больше ориентированы на столицу государства, чем на свои региональные центры, применительно к ней и местность наша издревле называлась Зауральем.
Лишь Интернет дал возможность проследить боевой путь деда по номеру войсковой части. Воевал он на Волховском и Ленинградском фронтах, участвовал в освобождении Таллина. Боевое крещение, судя по всему, получил под Любанью.
В конце декабря 41-го года после 200-километрового марша при тридцатиградусном морозе дивизия, сформированная из сибиряков, прибыла на Волховский фронт и вошла в состав 2-й ударной армии генерала Власова, оказавшегося впоследствии предателем. Я понял, почему молчал дед.
Из-за одного ублюдка клеймо легло на всю армию. А были Красная горка, Мясной Бор… Наверное, и дед в окружении побывал. Общие наши потери только под Мясным Бором составили 149 838 человек, а он выжил.
В 50-60-е годы медали никто и никогда не носил. В детстве мы с двоюродным братом Шуркой, одногодком и моим защитником, играли ими. Мне всегда больше нравилась «За отвагу» с танком, чем «За боевые заслуги» с перекрещенными саблями, как мне запомнилось.
До войны дед работал в колхозной кузнице – молотобойцем. Кузнец держит большими железными щипцами вынутый из огня горна раскаленный металл – заготовку и ударяет по ней молотком в том месте, куда молотобоец должен ударить тяжелым молотом. Молоток кузнеца, отскочив от заготовки, звонко отскакивает на наковальню, — так и перекликаются: звонкий молоток по наковальне и глухие удары молота по раскаленному металлу, от которых сыплется горячая окалина.
Этот перезвон запомнился мне, как и запах раскаленного металла, и огонь горна, который мы с Шуркой наперебой раздували, дергая за ремень, привязанный к длинной жерди, соединенной с мехами, раздувающими огонь. До 60-х еще не привозили каменного угля, а использовали древесный, потому и запомнился больше запах раскаленного металла, только-только вынутого из горна, ещё неостывшего.
Даже на взгляд мягкий, раскалённый металл заготовки под ударами молота и под перезвон молотка кузнеца рассыпает яркие звёздочки горячих снежинок, — непередаваемое зрелище!!!
В одном флаконе, как бы сказали сейчас, то, на что можно смотреть бесконечно: огонь, работа Мастера и вода, разумеется, тоже!
Вода с шипением и столбиком пара мгновенно меняет желто-оранжевую темнеющую на глазах корону подковы в настоящий шедевр с причудливой синевой.
Немногословный дед (я даже голоса его не запомнил) ворчит, если мы пытаемся подойти и потрогать долго не остывающую чудо-подкову. А потрогать хочется! С пыла, с жара! Синева с разводами остывающего металла завораживает и притягивает не меньше огня.
Перед кузницей вкопаны четыре столба без передних и задних перекладин, служившие загоном для лошади. Мне всегда казалось удивительным, как легко и ловко дед Яков острым, как бритва, ножом выравнивал подошву лошадиного копыта под подкову, затем так же ловко загонял кованые гвозди с прямоугольными шляпками, прибивая её. Подковы ковались для каждой лошади отдельно. Конный двор и кузница, как мельница и река – не разлей вода.
Подкованную лошадь запрягали в сани на деревянных полозьях, обитых снизу полосами из металла, и сразу был слышен звонкий хруст снежного наста под новыми подковами. Снежная и ледяная крошка летела из-под копыт, неприятно и больно было получить длинным конским хвостом по лицу, но так хотелось заглянуть на новенькие подковы.
Именно из детства тот трепет, который вызывает у меня цокот лошадиных копыт по асфальту. Я слышу звук дедовских подков.
Это после войны дед уже сам работал кузнецом. Никогда не болел. Курил махорку, её продавали в маленьких пачках кубиком по 50 грамм. Грубыми прокуренными до желтизны пальцами дед неспешно сворачивает самокрутку из газетного обрывка.
Этот ритуал сворачивания самокрутки меня завораживал. Всегда на корточках! Думается, война приучила прятаться не только от ветра. Небольшой газетный прямоугольник. С самого раннего детства мы с Шуркой знали, что в него не должен был попасть портрет или что-то «партейное». Разговоры взрослых на эту тему меня сильно тревожили. Переживая за деда, помнится, тайком просматривал уже нарезанные листики с текстом. Дед подгибает край газетного обрывка, насыпает рукой из кисета крупный табак, смачивает край языком, заворачивает табак в трубочку, снова языком, проводит поверх туда сюда влажными губами. Готово! Дед встаёт, достаёт металлическими щипцами из потемневшего горна раскалённую заготовку, прикуривает. Заготовка возвращается на место, при этом дед ворошит заготовкой затухающее тепло горна. Из горна — брызги искр! На потном лице деда усталость. Угольки горна снова затухают.
Была у деда всегда и своя махорка. Табак выращивали в огороде. После сушки мы с братом резали его самодельным резаком. У нас с Шуркой не было большого желания покурить: папирос у деда никогда не было, а дедовский самосад был такой крепости, что когда дед закуривал в избе свою самокрутку, то моя мама начинала кашлять ещё в сенях.
Дед никогда никого не выделял, ни женщин, ни детей. Ко всем женщинам относился одинаково с презрением, впрочем, как у нас говорят, «по нему не видно» было. К детям внешне был равнодушен и, казалось, не замечал их.
Не помню я и отцовских нежностей. Похвалить, а тем более, приласкать, — это не про него. На похвалу отца прорывало, как правило, при посторонних. Гордость за нас с сестрой всегда сквозила в каждом его слове. Родителей мы называли «мамка» и «папка». Меня бабушка Надежда – Тольша. Не приняты были в нашей семье внешние проявления чувств.
Дед маме говорил: «деньги даром тебе даются, пёрышком (ручкой) их зарабатываешь». По его мнению: уважения заслуживал только физический труд («горбом»), а все, кто «не горбатится», «не надрывает спину», — бездельники, даром получающие деньги. Таким же было и его отношение к грамоте и учению. Грамотным сыном, однако, гордился. Не признавал он за женщиной и права на самостоятельные решения, а с маминых слов, то и вообще ни на какие. Смахнул со стола под порог даже купленный мамой хлеб, демонстрируя своё отношение к её работе, к её заработкам. Не сомневался он и в том, кому сын с невесткой должны были отдавать заработанное.
Типичный домострой, усугублявшийся не лучшим отношением свекрови к невестке.
Бабушка Арина была завистливой и жадноватой, что отравляет любые отношения. Дед скандальным не был, как и не был доброжелательным. Оба, как говорят, друг друга стоили. На первом месте для деда всегда был он сам, но прорывалось это только в подпитии. Тогда, как говорит мама, он находил всегда что-то кому-то доказывать, размахивая руками.
Я же запомнил деда хмурым и молчаливым. Немногословным был и мой отец, а, выпив, замолкал напрочь. Корни его молчания после выпитого, мне кажется, лежат в его участии во взрослых застольях в качестве гармониста. На трёхрядке отец, как у нас говорят, наяривал лихо уже с 14 лет. С того же возраста его приглашали на все гулянки со всеми вытекающими из этого последствиями. Наблюдать за всеми молча, думается, из тех времен.
Помню его самозабвенную, с закрытыми глазами, игру на простой трёхрядке и огромное желание также освоить баян. Баян он освоил, а вот с мечтой осилить ещё и аккордеон не сложилось. Белые с чёрными клавиши этого иностранца в обитом черным бархатом футляре никогда не отпускали отца. Пианино у нас не могло не появиться.
И дед Яков, и бабушка Арина имели прекрасные голоса и в подпитии могли долго и помногу петь на два голоса напевные народные песни. Мне, однако, больше других запомнилась «Бродяга к Байкалу подходит…».
Пелась она чаще других, да и проникновеннее, и тревожнее.
Желание же спеть у отца появлялось, как у волка в известном мультфильме, впрочем, и умение петь было примерно таким же. Он легко, на слух подобрал мелодию «Цыганочки» на пианино, купленном для небесталанной сестры, и был абсолютно счастлив от этого.
Не могу себе представить курящего на улице деда. Вот в кузнице, в избе, — да!
В избе дед дымил и никогда не пересаживался с куревом ближе к русской печи, которая обеспечивала вентиляцию во все времена года. Да и хлеб моего детства пекся только дома, в печи. С вечера бабушка заводит опару в глиняной корчажке объемом с приличное ведро. Хорошо помню её кислый запах. А запах свежеиспеченного хлеба утром слышен на всю округу. Это к вентиляции.
В наших краях русская печь всегда имела сбоку камин, не открытый сверху, а обязательно в форме ниши с обязательной чугунной плитой и двумя наборами чугунных колец, снимавшихся под размер нижней части чугунка.
Запомнился и набор слов, связанных с печью. Чугунок подхватывается ухватом. Под (подовый хлеб), свод, заслонка, шесток (место перед печной заслонкой), печурки – справа и слева от шестка на высоте роста небольшие ниши в размер двух кирпичей. Вьюшкой открывают трубу, вернее дымоход, при растопке, а закрывают только после того, как печь протоплена и в ней нет ни одного уголька. Бабушка разгребает не прогоревшие угли на весь под и ждёт, когда угли прогорят окончательно. Остатки сгребает кочергой в уголок, где всегда есть кучка пепла. Печь протоплена, жар сохраняется заслонкой из жести с ручкой для удобства ставить и убирать её.
Так протапливается печь для пирогов или для сушки готового ещё сырого валенка с колодками внутри, к примеру. А пирог с подсыпанной под ним мукой укладывается на деревянную лопату, всегда чистую и предназначенную только для этого и обычно стоявшую у нас в Любимово вместе с длинной, кованной на длину пода печи кочергой и ухватом в углу между окном во двор и печью. Там же и маленькая кочерёжка. Лопата кладется на шесток, а ручкой на кухонный столик напротив печи. Пирог на лопате. Бабушка отодвигает заслонку в сторону (как в купе) и ловко оставляет пирог в печи. Сразу вспоминается сказка про Жихарька. Под в печи предварительно подметается гусиным крылышком под пирог.
Вьюшку на трубе уже можно закрывать полностью, так как угара уже нет, а тепло в избе надо сохранить. Печь топится сухими березовыми поленьями.
У другого деда, деда моей жены, мне довелось самому разжигать русскую печь, сложенную, кстати, самим дедом по возвращении с Урала на Родину. Печь он сложил в первую очередь, чтобы печь хлеб и готовить в летней кухне, как принято на юге. Там же и было подполье, т.к. кухня отапливалась и зимой. Для этого было вполне достаточно протопить печь один раз в неделю. Печь своей задней стенкой выходила в смежную с кухней кладовую, где дед хранил в больших (до 200 литров) дубовых бочках виноградное вино собственного производства, а бабушка потихоньку им приторговывала, несмотря на драконовские запреты. Бабушка пережила деда на 6 лет и отошла в мир иной уже в возрасте 90 лет. Вместе они прожили почти 65 из них. Светлыми людьми были оба.
Последние лет 20 бабушка печь в летней кухне не топила. Не один десяток лет изо дня в день во все времена года, в дождь и слякоть вода делала своё чёрное дело. Размокала труба на крыше, внутри кухни от постоянного конденсата со свода печи обвалилась вся глина, дымоход печи и сама печь внутри набрала влаги столько, что на кухне от влаги поржавели все гвозди, крючки, вешалки из металла. Полная разруха и запустение. Старики жили в хате. С трудом задвинул-вытянул вьюшку, чтобы убедиться, что дымоход не завален. Убрал с пода осыпавшуюся со свода глину. Растопил печь. Мощным дедовским вентилятором не дал дыму дорогу в помещение кухни. Пара минут и дым повалил из трубы! Через полчаса печь весело гудела и пощелкивала. Оставленный на ночь в печи огромный чурбак из дерева грецкого ореха с немыслимыми сучками, от которых отскакивал топор, к утру превратился в небольшую кучку пепла. На утро в печи не было ни единого уголька. Вот таким умельцем был ещё один прадед наших детей. Его таланты унаследовал наш сын-самоучка. Возможно, что и не только его.
не топила. кухне20 печь в летней кухненесмотря на драконовские запреты. принято на юге.
Дед же, Яков, никогда не жаловался на здоровье, но в последние годы иногда присаживался на корточки от боли в желудке, от болезни которого и умер, не прекращая работы в колхозе. Всю свою жизнь провел дед в строю: то в колхозном, то в войсковом, то снова в колхозном…
В 60 лет на работе получил в живот осколок металла, пробивший кожаный фартук и оказавшийся более опасным, чем те, которых было великое множество за 4 года войны.
Нам с Шуркой разрешили сесть на телегу с неспешно шагавшей лошадью и развеселившихся всю долгую дорогу на единственный погост пытались успокоить все, кто шел рядом.
Дом деда, у нас говорят, — избу, я хорошо запомнил из-за очень толстых бревен, из которых он был рублен. Внутренняя сторона бревен была стёсана так, что стены в избе были ровными со швами, заклеенными бумажными полосами. Стены были крашены масляной краской голубого цвета.
С высокого крыльца входишь в большие с крашеным полом и потолком сени, в которых слева дверь в холодную большую комнату, а с окном или без него — не запомнил. У нас эту летнюю комнату называли клеть. Прямо – узкий чулан с маленьким оконцем высоко над полом и без потолка, как я думаю, для холода. Зимой посредине чулана обычно висело замерзшее мясо. В чулане было холодно и летом. В избе же тепло было всегда, потому все продукты всегда и у всех хранились в чулане или в сенях.
В ту пору мы даже понятия не имели, как выглядит холодильник. В нашем с Шуркой понимании холодильником можно было назвать только ледник, а попросту, копну сена в огороде за конюшней для коровы, под которой снег не таял иногда до июня, а то и до июля. Возникал тот ледник случайно. Особой нужды ни в холоде, ни во льде не было. Хватало прохлады чулана.
В подполье хранилась зимой только картошка, моркошка (так у нас морковь называют), свекла. Варений бабушка Арина никогда не варила и подозреваю, что не знала, что это такое. Выросла она в очень бедной семье. Солений я тоже особо не запомнил. Одно знаю точно, — капусту на зиму солили, — это называлось «рубить капусту», так как капусту измельчали в деревянном (из березы) корытце, рубили сечкой, похожей на сильно уменьшенную копию секиры, которую держит на плече стрелец времён Ивана Грозного из учебника истории. Никаких шинковок у нас никогда не было. Хранилась квашеная капуста в эмалированном большом баке с крышкой и на морозе. Родители солили на зиму грузди. Их запах вперемешку с укропом, листьями смородины и чеснока – незабываемый запах осени. В качестве посуды использовали керамические корчаги и небольшие деревянные бочки. Опята для меня во все времена были поганками. Ни отец, ни мама никогда их не брали, думаю, что из-за обилия грибов и груздей. Белые грибы в наших краях сушились, но не думаю, что у нас. Важно было количество. Бабушка Арина мариновать не умела. Сушили калину и рябину, боярку (так у нас называют боярышник) и черёмуху. Пирожки из молотой черёмухи – вкус моего детства, — любимый, несмотря на молотые косточки внутри пирожка. Зимой они пахнут черёмухой. Полевую клубнику в иные годы родители привозили из леса по две-три корзины за раз, и её сушили. Меня всегда поражала способность не очень молодой бабушки Надежды, да и мамы, собирать в таких количествах эту лесную ягоду.
С крыльца в сенях справа дверь в избу.
В избе же всё предельно просто: слева русская печь, занимающая почти четверть всей площади и являющаяся основой всей деревенской жизни.
Место перед печью – кухня, отделенная от обеденной части только занавеской.
От входной двери вверху над головой, — полати. Полати были из очень толстых плотно подогнанных досок, которые со стороны входной двери лежали на бревнах сруба, а с другой стороны на толстом брусе, который одним концом лежал на уступе русской печи, а другим был упёрт между брёвен сруба. Назывался этот брус маткой и делил он избу поперек на две части: переднюю – обеденную и заднюю – спальную. По брусу мы с Шуркой на четвереньках переползали на печку и обратно. Страшновато было, но брус был широким. Никто нам не запрещал лазить по нему, даже на скорость, по очереди, правда.
Под полатями справа от входа на моей памяти всегда стояла большая металлическая кровать. На ней спали дед Яков с бабушкой Ариной. Для детей, Зинаиды, Василия и Леонида, зимой было место на огромной печи и не менее обширных полатях. Летом – в клети.
Как рассказывает моя мама, достался дом родителям отца от раскулаченного хозяина и был по деревенским меркам большим, под четырехскатной (местное название, крестОвой) крышей, крытой железом.
Только сейчас до моего сознания дошло, что дед и в создании колхоза участвовал, да и к раскулачиванию имел прямое отношение, — не он, так его родитель.
Немного не по себе становится, как начинаешь вспоминать теперь детали из детства, которые предстают совсем в ином свете, чем тогда.
Дом-то лишь зажиточного хозяина, если на кровати спали только родители, а вся семья на полатях. Уж никак не кулака – кровопийцы и эксплуататора, бравшегося за оружие и тем заслужившего выселения, да и то уж никак не всей семьёй.
Деревянный маленький сундучок размером чуть больше паспорта с медалями деда за Отечественную, верно, от прежних хозяев избы. Помню, что икон в доме деда никогда не было, а место для них было. Огромное количество никогда не использовавшихся рамок для ульев со стальной тонкой проволокой для сотов внутри, занимавших почти всё свободное пространство чулана. Ульи в подполье, которое у нас называется, — голбец. Самодельный резак для табака с ручкой из ствола ружья. Большое ватное одеяло с лицевой стороной из красивых разноцветных лоскутков.
Перед домом несколько ульев в палисаднике, из которого поверх штакетника вываливаются незамысловатые цветы, гудение пчёл на лётке с двухсторонним движением и запах перегретого сухого и пыльного дерева вперемежку с терпкими запахами пыльцы цветов и мёда. Запомнил я и «садовые» хилые кустики черной смородины и малины, кажется, и полуголый крыжовник был. Ягод не помню.
О неплохом достатке прежних хозяев говорили дворовые постройки.
Большой двор от улицы был отгорожен высоким заплотом: нетолстыми бревнами, сложенными как стена сруба в пазах между домом и большими воротами.
Деревянные ворота и их толстенные столбы были под казавшейся игрушечной двухскатной крышей. Калитка по высоте была вровень с большими воротами. На ночь ворота изнутри задвигались длинной на всю ширину деревянной щеколдой, вместе с калиткой.
На калитке с улицы висело отполированное руками кованное металлическое кольцо. Чтобы открыть калитку, надо было поднять кольцо за край вверх, а потом повернуть против часовой стрелки. Как в сказке! «Сезам! Откройся!». Калитка закрыта изнутри? Колоти кольцом по двери и глухие удары по дереву вперемешку с лязганьем железа услышат и в избе! Деревенский звонок.
Напротив крыльца ближе к воротам – баня с предбанником, примыкает к амбару на сваях. В амбаре и пол был настелен со щелями для вентиляции.
Амбар всегда пугал нас с братом своей гулкой пустотой и неслучайно, как выяснилось, казался нам совершенно ненужной постройкой, так как на моей памяти в нём никогда ничего не хранилось. Разве что, картошка, да и то рассыпалась она там только осенью для просушки.
Между этими постройками и домом замыкает со стороны огорода периметр двора летний загон для скота под большим навесом и с сеновалом под двухскатной крышей. Загон примыкает к пристроенной к дому теплой конюшне. Под навесом и выход в огород, где кроме обрабатываемой земли, пашни, ещё и небольшой покос на задах, да по краю огорода в низине — кусты калины и рябины, заросли черёмухи и боярки.
Перезрелые ягоды боярышника были вкуснее черёмухи, но у нас особой популярностью не пользовались из-за семян внутри ягоды и огромных шипов. Такие шипы я видел впоследствии на Украине в зарослях акации за огородом деда Антона. Южная акация растёт деревом. Когда она цветёт, потрясающий её дурман сводит с ума. Романс «Белой акции гроздья душистые…» наверняка был написан на юге. Как мне подсказывает интуиция, в Одессе и, непременно, с «е» и одной «с», если не хотите нечаянно наступить на нежные уши одесситов. Кстати, в Подмосковье выяснилось наличие таких же шипов на сливовых и терновых деревьях.
Мы же с братом объедались до неизбежных запоров черёмухой. Черёмуха самая вкусная росла не у соседей, на наше счастье, а у деда. Мы с Шуркой знали дерево с крупными ягодами, которые вязали во рту, не как все остальные… Впрочем, язык и после этой черемухи был зеленым и чужим.
Весна! «Расцветает калина, зеленеет верба!» До одури приторно цветут рябина и боярышник. Ни ветерка. Невидимый шмель зудит тут же. Изумрудная зелень кругом. Березки развесили свои косы.
И обязательный аккорд Весны! Потрясающе пахнущая черёмуха с неизбежными заморозками и непременными последними школьными звонками.
Эстафету черемухи подхватывает изысканный аромат зарослей сирени в другом палисаднике. Буйная сирень у деда росла не перед окнами, а на улице перед баней, выходившей глухой стеной на улицу с другой стороны ворот.
Добавьте к этому ещё большой в свежей зелени цветущий колхозный яблоневый сад, — всего лишь через соседский от деда огород (всегда привлекавший нас с Шуркой отсутствием сторожей и на удивление крупными яблоками), и вы поймёте, почему Весна для меня – самое любимое время года.
«Травка зеленеет, солнышко блестит…» А небо! Небо пронзительно своей потрясающей чистотой и голубизной! Ослепительно солнце в зените! Прекрасно оно и на заре, и на закате. Одно слово – Весна! Меня поражает всегда сочность всех красок весеннего дня!
А скворушки на проводах! Скворчат трелями пронзительно, заливаются, радуясь солнцу и Весне! Не успело лето набежать, как с закатом пересвист соловьиный со всех сторон.
Впрочем, и осенью всё перечисленное разнообразие деревьев и кустарников отливает золотом берёзок, ярким багрянцем рябины, разноцветьем листьев черёмухи, калины и всего, что растёт и цветёт по очереди всё лето и всю осень. До первых холодных осенних дождей. Такого буйства осенних красок (думается, из-за очень ранних разовых заморозков), как на Урале и в Сибири, мне не доводилось видеть больше нигде. Умопомрачительна уральская осень в берёзовом лесу!
«О, лето красное! Любил бы я тебя! Когда б не зной, да комары, да мухи»… А в наших краях со зноем ещё и ураганный ветер. Песок сечёт лицо, песок в волосах и на зубах. Тучи пыли набегают так стремительно, что не успеваешь увернуться от одной, а следом уже другая. Не даром и отец, и мать получили в своё время за свой труд медали «За освоение целинных и залежных земель». Область наша, в том числе, и соседний северный Казахстан были легендарной целиной.
Сразу в ушах: «Ой! Ты! Дорога длинная! Здравствуй! Земля целинная!». Не выключавшаяся радиоточка даёт о себе знать и сейчас.
Как и «Времена года», когда радиоточку заменил черно-белый телевизор. Музыка главной ТВ программы нашего поколения с ежедневным прогнозом погоды. «Время» — такая же заноза в сознании, как и «… в Петропавловске-Камчатском – полночь».
Все постройки во дворе деда были из деревянных срубов под общей крышей из строганных досок. Железом крыт только жилой дом, а всё остальное крыто тёсом.
Непременная русская баня во дворе с обязательным предбанником. У деда ещё и с запахом сырой овечьей шерсти и сырых валенок. Но самый стойкий запах деревенской бани – это запах хозяйственного мыла. С детства для меня – это самый свежий из всех свежих запахов.
По понедельникам в школе, где я работал по распределению в большом леспромхозовском поселке, так пахли десятиклассницы.
Мама моя для того, чтобы хорошо промыть свои от природы очень густые и очень кудрявые («из кольца в кольцо») волосы всегда делала для этого щёлок, заливая водой пепел из русской печи. Пену от него приходилось смывать в несколько приёмов с большим количеством воды. Кондиционеры современные и прочая химия отдыхают. Большего кайфа от вымытых волос не припомню и я. Волосы – шёлковые! Да и деревенская профилактика нередких в то время насекомых.
Субботним зимним вечером в бане с оконцем в толщину бревна отец парится березовым веником, поддавая кипятком на раскаленные камни, пар обжигает уши и перехватывает дыхание. Спасаясь от пара, на корточках пытаюсь вдохнуть свежего воздуха у закрытой на кованый крючок двери. Крючок нужен, чтобы от очередной порции пара дверь не распахнулась.
Запах овечьей шерсти и хозяйственного мыла навсегда впитался в банный дух и особенно чувствовался в выстывшей бане зимой, потому что в бане катали валенки, у нас их называют «пимами». Как выяснилось, так их называют только в Сибири. Но в Сибири (по В.Далю) – пИмы, а у нас пимы. Хотя, к слову, говорят: тупой, как сибирский валенок.
Почему-то у нас чёсанками называли валенки под галоши, им сзади пришивали кожаный полукруг, чтобы задник галош не протирал валенок. Катанками у нас валенки не называли, чаще, пимами, потому и дед с бабушкой были потомственными пимокатами. У нас не говорили валять валенки, только катать.
Пока дед воевал, моя небольшого росточка бабушка Бояркина (Засыпкина) Арина Степановна (1906-1980) всю войну катала валенки для фронта, не без помощи моего отца, за что и получила после войны медаль «За Победу над Германией». Как и дед, но с надписью на реверсе «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941-1945гг». Из одного металла льют: Медаль за бой! Медаль за труд! Я запомнил на всю жизнь и хотел, чтобы наши дети и внуки знали это.
Несмотря на то, что вполне отдаю себе отчет, как выбирались в наше время конкретные люди для награждения… муж гвардеец — фронтовик, на фронте же в партию принят, да и сам из семьи причастной к созданию колхоза. В войну и дети в тылу работали наравне со взрослыми.
Бабушка Арина частенько повторяла, иногда и без особой необходимости и с видимым удовольствием, что «отец-от» (так она и к нему обращалась, а другим о нём – «хозяин») у нас «партейный».
Сына она звала – Василко, а её моя мама называла «мамашей», а свёкра – «папашей». Так принято в наших краях. Крёстных своих крестники у нас называют «лёлька» и «лёльков».
Вполне возможно, что, когда в Любимово Яков Бояркин, сам или с отцом, раскулачивал зажиточных, а значит и самых трудолюбивых, скорее всего, искренне считая их врагами Советской власти, другие проводники колхозного строя раскулачивали родственников другого моего деда. Как же иначе, если и дом большой (а в каком же жить, имея по пять-шесть детей), а если ещё и лошади есть, да не одна, то уж точно, — богатеи… коровы-то и мелкий скот были у каждого…
После десяти лет вольной жизни и тяжелого деревенского труда было не понятно, почему надо отдавать заработанное собственным горбом и всей семьёй в общий котёл, вокруг которого, как в дореволюционной пословице: «один с сошкой, а семеро с ложкой».
Юровка — мамина Родина, ближе к железной дороге. Бабушка Надежда часто любила повторять, что на станцию она всегда пешком ходила «в прежни-то времена». Потому и директивы центра такие деревни быстрее прихватывали, — как и огонь раньше опалит того, кто к нему ближе.
Всех маминых родственников сослали из Сибири в Сибирь. Со слов мамы, у всех были хорошие дома, да и хозяйство, надо полагать не хуже. Что мама особенно хорошо запомнила, так это полное неприятие спиртного всеми её родственниками, хотя староверами (у нас называют кержаками) они не были.
Маминых родителей от раскулачивания спасло лишь то, что глава семьи, мой дед, Юровских Михаил Яковлевич, был «от общества» на лесозаготовках, а бабушка, спасая детей, да и от греха подальше, — на другой день (мамины слова) вступила в колхоз… добровольно. Уж точно, что никто не неволил, да и лошадь увели на колхозный двор, наверное, тоже добрые люди…
У нас говорят: «Куда с добром!» — это когда уж очень всё хорошо…
Вполне возможно, что спасло их от раскулачивания и переселение из большого отцовского дома с каменным фундаментом и крышей под железом в свой дом поменьше и размерами, и постройками.
Становится очевидным принцип, по которому «приходили». Именно это расхристанное слово дожило до наших дней, как и другое тревожное «забрали».
Мама рассказывает, что под раскулачивание попали и были высланы «все до единого родственника», как её отца, так и её матери, иными словами, все их братья и сёстры. Вот только память уже подводит.
Мама упрекнула меня, что интересоваться этим раньше надо было. Конечно, она права. Бабушка моя умерла намного позднее, чем я закончил получать по учебникам и из профессорских уст знания по истории нашего многострадального Отечества.
Сложно осознавать, что не весь мир шёл не в ногу, а совсем наоборот. Теперь вот приходится ногу подбирать.
Справедливости ради, следует признать, что вульгарное толкование марксизма, которому нас учили, приспособленное на злобу дня, не умаляет его действительно научного анализа развития человеческой цивилизации с диалектикой её общественной и экономической жизни и мысли.
А что до истории?! Как говорят, «такая вот история»…
Из тех немногих, кого сохранила мамина память: Юровских Иван Яковлевич — старший брат её отца с большой семьёй, жена умерла в дороге; Юровских Никита Яковлевич — средний брат отца с семьёй.
Мама говорит, что не всех родственников сразу вывезли после раскулачивания, а вот выгнали из домов и со своего родного двора сразу после объявления… противниками власти или кулаками…
Легко представить реальный градус напряжения ожидавших выселения. Думается, что меньше всего каждый из них был озабочен общественными интересами.
Не высланные сразу после раскулачивания ждали своей участи у родственницы – уже колхозницы.
Отец бабушки Надежды, Ксенофонтов Макар, занимался торговлей в родной деревне Брюхово и только поэтому не мог избежать своей участи, как и вся его многочисленная семья: бабушкины сёстры и братья, разумеется, с семьями. И из них не все доехали до нового места.
Бабушка Надежда от зари до зари работала на колхозном поле, успевая ещё и на свой огород. Мама со старшим братом Митей, как она говорит, дневали и ночевали у соседей, — настолько добрых и приветливых, гостеприимных людей, что уже после их смерти их внуки пребывали в полной уверенности, что мама с Митей и младшей сестрой Ниной их родственники.
Мама говорит, что четверо взрослых сыновей соседей относились к ним, как равным по возрасту и родству. Митя подростком ходил с ними на охоту и не возвращался без трофеев. Приносил домой, бывало, счастливый, и лосиный задок, на равных участвуя в дележе добычи.
Заодно и в стрельбе упражнялся, вероятно, потому и призван был в действующую армию до своего совершеннолетия.
Сержант Юровских Дмитрий Михайлович, (20.11.1924-сент.1943), воевал на Центральном фронте в составе 391 СП, 170 СД, 48-й армии. Был призван еще 17-ти летним в сентябре 1942 года, к лету 1943 имел воинское звание младший сержант. Орденом Красной Звезды награждён 06.08.1943. Восемнадцатилетним мальчишкой пропал без вести в сентябре 1943 года. Не успев набрать силу, закатилась его звезда, оставив яркий след на небе войны и в сердцах родных и близких.
По архивным документам он был ранен в бою 27.07.1943 на Курской дуге в составе пулеметного взвода младшего лейтенанта Кудашова Георгия Максимовича, удостоенного за этот бой звания Героя Советского Союза.
Из Указа: «27.07.1943 с группой из 14 бойцов Кудашов Г.М. первым ворвался в село Философово (Свердловский район Орловской области). В течение 2 суток, будучи в окружении, группа отбивала контратаки противника. Враг понес большие потери в живой силе. Дважды раненый, продолжал руководить боем до подхода подкрепления». См. в Интернете: Кудашов.
Дед, красноармеец Юровских Михаил Яковлевич (1897-06.06.1946), призван 23.11.1941 года, войну закончил в Берлине, демобилизован 08.07.1945 года из состава 153 ордена Красной Звезды армейского запасного стрелкового полка 3-й ударной армии 1-го Белорусского фронта.
Моя бабушка, Юровских (Ксенофонтова) Надежда Макаровна (1898-1976гг) родила, как она говорила мне сама, 12 душ, из которых выжили только трое.
Маме моей, Бояркиной (Юровских) Анне Михайловне — 85.
Её младшая сестра, а моя крёстная (у нас — лёлька) — Битюкова (Юровских) Нина Михайловна (18.08.1937) живет в Челябинске. Они только и выжили.
Думается, что в 1930-е годы голод в наших краях не был таким, как в Поволжье или на Украине только потому, что край наш хлебным никогда не был, а всегда считался небогатым захолустьем, хотя и его не миновали реквизиции под метелку с победными транспарантами «Хлеб Родине».
И голод 30-х не был первым, как и не был последним. После гражданской войны голод ещё долго уносил человеческие жизни, пока не стало и некому, и нечего сеять.
1922 год, — цитата: «О голоде пишут все меньше, а… люди едят весеннюю траву», как выяснилось, и не только…
Никогда мы не знали всей правды и про колхозы. Даже на родном историческом факультете глубоко нами уважаемые преподаватели сами не были заинтересованы в правде, где бы были их кандидатские и докторские с, мягко выражаясь, не очень красивыми фактами, в 20м-то веке и на 1/6 части суши, чем они очень любили щегольнуть.
Вероятно, в годы колхозного строительства появилась до сих пор незабытая присказка: «Пережили голод, — переживём и изобилие».
В год победы колхозного строя снова ели весеннюю траву и, как мы теперь знаем, не только её. Да и изобилие пережили не все.
А кто скажет, что власть не народная? «Кто был никем»… «Кто запрягает, тот и погоняет». «Жить стало лучше, жить стало веселее».
Бабушка Надежда рассказывала, что в 30-е они ели траву — «калабашки» из лебеды (от слов колобки/лепешки, вероятно). Кто знает: уж не от беды ли название этой травы: трава ли – беда ли… Одна радость, что не выслали, как других. На родной земле, как известно, и стены помогают. Из бабушкиных рассказов запомнил, что самыми смертельно тяжелыми были даже не зимние месяцы, а весенние дни. Дни ожидания, когда же в прогалинах под весенним солнышком проклюнется и начнёт зеленеть мать-и-мачеха, крапива, а потом и всё остальное.
А ведь это были абсолютно мирные и счастливые 30-е, о них наши учебники истории и газеты, в особенности, взахлёб писали, что «в СССР полностью победил социализм», но, подчеркивала наша мудрая и проницательная профессура, – «не окончательно»… Потому, наверное, отведала травяных калабашек и моя мама в первые послевоенные годы.
К 30-м страна прошла уже непростой путь от полной разрухи до первых успехов, невозможных и, пожалуй, немыслимых без колхозов, без хлебных реквизиций под метёлку, как и следствия таких реквизиций, — неизбежного голода. Сытый голодного не разумеет. Победителей не судят. Лес рубят, щепки летят.
Одно слово, бескрайние просторы! Куда ж их денешь? Или денешься от них?
Впрочем, и к лучшему для власти: с полуголодными и зависимыми за счет колхозной круговой поруки, как и за счет круговой поруки коммунистических, комсомольских бригад, намного было легче разговаривать.
Так и кроила власть вечный Тришкин кафтан: строила, создавала промышленность за счет деревни и её силами. Несла свет народам Азии и Африки: прикармливала за наш счёт, бывало, и каннибалов, и просто всех, кто называл себя красным, не особо разбираясь, что у иных и реки красными становились от крови собственного народа.
Потом она же с удивлением для себя обнаружила, что и в родной стране было кому помогать. Промолчим про дороги, когда выясняется, что и «лампочка Ильича» дошла не до всех, в той же Сибири, куда уже и вряд ли дойдёт, а от иных она успела уже и уйти из-за их бесперспективности или из-за того же бездорожья. Некстати, выясняется, что и крыша над головой всё также нужна многим.
Теперь-то все мы умные, а тогда… на 99% в своей массе были уверены в правоте и мудрости своих вождей, усугубивших и так непростую нашу тысячелетнюю историю неприятием всего, что выходило за пределы «генеральной линии партии».
Предприимчивость окрестили рвачеством и перевели в разряд преступлений; талантами пополняли чужие долины и уж совсем не гордились их происхождением, как и их школами, более того, пытаясь истребить любое упоминание о них на Родине.
Мало того, и думать, не как все, — значило подрывать самые основы, как теперь выяснилось, достаточно зыбкого сооружения, державшегося на слепой вере и полной изоляции. Сейчас сложно молодым понять, что значит у Высоцкого: «…ловит контра ФРГ».
Вражеские и, вероятно из-за акцента, гнусавые голоса до сих пор стоят в ушах нашего поколения с треском и подвыванием глушилок: «Немецкая волна» из Кёльна» или «Вы слушаете «Голос Америки» из Вашингтона».
Не знает молодёжь, что уезжавших официально из страны на постоянное место жительства за рубеж исключали из партии с формулировкой: «за измену Родине».
Их боевые ордена не интересовали тех, для кого Родина была понятием слишком абстрактным. Партия для них была превыше (не хочется поминать всуе), была она и папой, и мамой, и святым духом.
Родину отождествили с партией. Скорее, унизили до такого положения.
А были у нас и великие вожди, и реформаторы, и верные ленинцы (их не перечесть), и сидевший на двух стульях, и лежавший на рельсах…
Каждый из них почему-то пытался доказать, что всё, что власть делает, она делает для нашего же блага и по нашим многочисленным просьбам. Только, наверное, «гранаты не той системы» всё время оказывались…
Теперешним молодым даже представить трудно, что только через 40 (!) лет Советской власти при Никите Сергеевиче колхозникам начали выдавать паспорта, без которых наши свободные хлебопашцы не могли даже в город к детям/родственникам поехать. Свобода скорее была, вот только не было свободы ей воспользоваться. Да и добровольность наша изначально была с усмешкой – добровольно- принудительной.
Моя бабушка Надежда получала после денежной реформы 1961 года (очередной съезд КПСС в этот год обещал «нынешнему поколению советских людей» жизнь при коммунизме) пенсию в размере 8 рублей 70 копеек. И это не опечатка. Таков был размер пенсии для всех колхозников. Таким было у власти представление о свободе, равенстве и… справедливости, как и о принципе оплаты по труду.
Однако, вернемся на малую Родину: к нашим постройкам, как выяснилось, кулацким, и как они сгодились новым хозяевам.
Мой дед Яков никогда не тяготел к земле, и, на мой взгляд, не было у него совсем хозяйской жилки. Типичный пролетарий. Мне запомнилась ветхость всех домашних построек. Не помню я деда за каким-то делом, кроме тяжелого труда пимоката: сырость, вредные испарения, многократное катание валенка до его готовности, — это всё я видел своими глазами. Нелегким был и труд на колхозной кузне.
А всё, что росло в огороде, было на хрупких плечах его жены, бабушки Арины, как и вся скотина, как у нас говорили. Дети помогали по хозяйству и огороду с раннего возраста по-взрослому. У отца была старшая сестра Зинаида и младший брат Леонид.
Хозяйство деда я помню очень хорошо: при мне, кроме коровы, поросенка и обязательных кур, всегда были овцы, шерсть которых, разумеется, сдавали государству, которое при Никите Сергеевиче Хрущёве почему-то перепутало вдруг шерсть наших личных овец со своей, а в результате под нож пошли и овцы, да и вся другая живность. Молоко же хозяйских коров ни с чем не путали, его и так исправно, чаще без остатка (была норма), сдавали на колхозную сепараторную в обмен на обрат. Мне нравилось сопровождать с молоком бабушку, хоть и дорога казалась дальней, но, как выяснилось позднее, всего через несколько домов.
Моя бабушка Арина всю жизнь работала в колхозе, её брат погиб на фронте, младшую сестру звали Степанида.
Врачебной помощи в деревнях не было, но её мама (моя прабабушка) дожила до 90 лет, я её помню, но имени не знаю, тем более не знаю судьбу и прадеда Степана.
Жили они очень бедно, что мне и сейчас трудно представить: как можно было всей семье поместиться в крохотной избушке – недалеко школы, если жили они в ней всей семьей.
Даже первокласснику та избушка казалась крохотной, похожей по виду на избушку на курьих ножках. А ещё говорят, что в детстве у всех: «деревья были большими»…
И к нашим баранам.
Каждую весну с первым теплом во дворе стригли овец. Мы с Шуркой как завороженные смотрели, как бойкие ножницы в руках бабушки Арины на наших глазах буквально раздевали казавшихся огромными овечек. Когда им развязывали спутанные ноги, жалкие и полуголые они бежали под навес и зябко жались к ожидавшим своей очереди.
Дед усвоил пимокатное дело от своих родителей. Оно обувало всю семью, да и не только. Валенки катать умел и мой отец.
Стоит перед глазами: солнечный зимний день, — бабушка Арина раскладывает из овечьей шерсти на столе то, из чего потом получится валенок. Работа монотонная и нескорая, бабушка всегда что-то напевала при этом. Мне нравился её голос.
Стол перед простенком между двумя большими окнами на солнечную сторону.
В раме портрет Сталина в полный рост, занимавший весь простенок между окнами от комода до потолка.
Никто никогда не говорил, откуда портрет, а я всегда жалел, что не удалось его сохранить, как раритет, когда в начале 60-х портрет поменяли на зеркало, какие висели у многих, и больше я его нигде по дому не видел. Догадываюсь, что ученики оказались достойными своего Учителя… собрали, да и… как и церковные книги когда-то, да и не только…
А под этим портретом мы с двоюродным братом выросли. Видно было хорошо портрет и с полатей, где мы спали с братом на войлочной подстилке. Там же всегда лежал и тулуп (дед говорил: доха) из собачьих или волчьих шкур, вероятно, тоже прежних хозяев, как и большая толстая подстилка из войлока, да и вполне возможно, что и добротные большие ватные одеяла, которых было несколько. Мне, по крайней мере, нравилось одно с лицевой стороной из красивых разноцветных лоскутков.
Бабушка Арина, напевая, раскладывает большой чулок размером сантиметров 50 на 150. Чтобы отделить внутри слои шерсти, всё это выкладывается вокруг сложенной в форме большого чулка/носка газеты. Руками шерсть раздергивает на небольшие лоскутки и укладывалась равномерно слоями так, чтобы после замачивания чулка (газета убиралась, а след чулка раскладывался не в профиль, а ромбиком) не было неравномерных или тонких мест. Свернутый в рулон узкой стороной чулок валенка замачивался в кипятке, чан стоял в предбаннике, и шерсть садилась. Дальше уже шли многократные раскатывания вальком с поперечными ребрами, отбивания и снова раскатывания сырого валенка (сырой чулок валенка при этом сворачивался в рулон) с помещением его вновь в горячую воду (с добавлением, кажется, серной кислоты) и так до тех пор, пока чулок валенка становился по размерам почти равным валенку.
Тогда сырой валенок наполняли колодкой: разборной из деревянного носка и 4-5 брусков для голенища, которые сложенные вместе имели форму валенка изнутри. Наполненный колодкой валенок снова замачивался, чтобы чулок валенка повторил форму колодки, и сушился вначале на воздухе, а потом в протопленной русской печи. Мохнатый от шерсти валенок после сушки палили, обгорелую шерсть чистили пемзой, и валенок готов.
В детстве много раз приходилось смотреть кинофильм про детство М.Горького, где Алёша Пешков работает ребенком в красильне своего деда Каширина в Нижнем. Адский труд пимоката мало чем отличался от работы в той красильне.
Шерстяные носки на всю семью у нас вязались обеими бабушками. Мне нравилось наблюдать, как ловко вертится в руках бабушки веретено, когда она прядет шерстяную нитку из овечьей шерсти. Вязала носки и варежки, пряла шерсть и мама, а отец по вечерам подшивал вручную шилом и дратвой сносившиеся сзади от галош или на подошве валенки, проклеивая для верности подошву из старого валенка расплавленным капроновым чулком.
За будильник по утрам всегда был звонкий детский голосок: «Здравствуй-те, ре-бята! Слушай-те «Пионер-скую зорь-ку!». Радиоточка в форме черного бумажного абажура на стене была в каждом доме и, если не выключалась, то в ноль часов и в 6 часов утра торжественно звучал гимн Союза Советских Социалистических Республик. (Все помнят слёзы нашей именитой фигуристки Ирины Родниной на пьедестале).
У деда взамен черного «сарафана» на простенке было радио с единственной ручкой регулятора звука, которое не выключалось практически никогда. Потому росли мы под частушки и песни в исполнении Нины Руслановой и Клавдии Шульженко, арии из оперетт, «Последние известия» и редкий голос Юрия Левитана: «Передаём правительственное сообщение». Спутник! Белка и Стрелка! Куба! Фидель! Родина или смерть! «Куба – Любовь моя!»
А вот свет в Любимово выключался, если мне не изменяет память, в 22-00 зимой и в 23-00 летом, заранее мигнув предупреждая. Ни холодильников, ни стиральных машин в то время в деревне ни у кого не было. Не было их в свободной продаже и в магазинах.
Мне нравился свет от керосиновой лампы, добавлявший причудливые тени: можно было показывать не засыпавшей сестренке зайчиков и собачек на стене. А вот уроки готовить при лампе было не очень: из-за сильного тепла от стекла лампы и тени, закрывавшей тетрадные линейки.
В Уксянке, свет не отключали, и можно было допоздна, особенно, когда отец уезжал в Челябинск, слушать радиолу — радиоприемник с проигрывателем грампластинок «Восток 57». Его зеленый мерцающий глаз завораживал. Телевизор черно-белый «Рекорд 56» появился у родителей в 1961 году.
Дед телевизор купил раньше родителей и на их же деньги, но посмотреть диковинку не получилось. Не знаю по какой причине: или не было ещё специалистов, или, скорее всего, из-за низкого ещё тогда качества сигнала, – ретранслятор в то время был только в Шадринске, а это 45 км пересеченной лесистой местности.
Так и стоял телевизор с крохотным экраном на комоде до тех пор, пока не заменили его на радиолу. Дед не хотел отставать от сына, но с телевизором попытку не повторял.
В Уксянке высокая мачта и четыре ряда приемных устройств с большим трудом обеспечивали более или менее приличный сигнал только, как мне кажется, благодаря тому, что дом наш стоял на горе (в «Одноклассниках» есть фотография нашей улицы).
В Любимово же, недалеко от деда, в сторону райцентра стоял и наш дом.
Дом был намного скромнее, — такие избы называли пятистенками. Это, когда большой рубленый прямоугольник сруба перегораживает пятая стена, которая делит дом на две части: у нас одна была спальней для родителей, а во второй половине с русской печью справа от входной двери – кухня с обеденным столом у окна. На кухне напротив печки стояла бабушкина кровать. Я спал на раскладушке. На печи из-за жары спать было нельзя, а полатей у нас не было. Не было места, да и в маленькой избе под потолком нечем дышать.
Ранней весной или ещё зимой, когда наша корова Жданка приносила приплод, кровать отодвигалась от стены, и в углу отводилось место для маленького ещё теленка на случай очень уж суровых морозов. Бывало, что там высиживались и большие гусиные яйца в плетёной из ивняка большой корзине с гусыней. Бабушка Надежда часто говорила: «как гусиха на яйцах», если кто-то долго и беспокойно возился.
Воскресный солнечный зимний день, сквозь сон с утра не передаваемые запахи: уже вытопленной русской печи, хлеба или чего-то мясного в подхваченном бабушкой ухватом чугунке. Или в чугунке нарезанная не крупно картошка залита даже не молоком, а тем, что бабушка доила первые дни после отёла нашей кормилицы. Светло-коричневая, молочная пенка и тающая во рту картошка, упревшая за ночь в молоке. Перепревшая и подсохшая до конфетного состояния за ночь в открытом чугунке моркошка. Из русской печи любая еда была вкусной или таковой нам казалась. Деревенская еда незамысловата.
Из домашнего творога со сметаной и сахаром бабушка Надежда делала зимой для нас с сестрой мороженое. Вынесенное на мороз и похожее по форме на теперешний белый зефир оно было для нас главным зимним лакомством. Ещё долго я пребывал в твёрдой уверенности, что именно так и выглядит настоящее мороженое.
Незабываемые запахи стряпни, как у нас называют выпечку. У нас и про пельмени говорят стряпать. Любимая финишная присказка нашей старенькой бабушки Надежды, вероятно, ещё с её детства: «Отстряпалась и ноги в квашню». Любимая поговорка взрослых в ответ на наши умные советы: «Последняя мышь в горшок упала». Реакция на откровенную дурь и глупость: указательным пальцем у виска — «попикивает», в смысле «умок»; а бабушка Надежда очень любила при этом повторять со смешком: «Бабушка на фронте! Дедушку не троньте!». Проще говоря: «не все дома». Иногда, грубое от отца со смешком сказанное на наше встревание в разговоры взрослых: «Ваше дело, — телячье!»…ну и т.д.
В это трудно поверить, но в Любимово вся семья, — родители, бабушка Надежда и я, ели из одной глубокой эмалированной чашки (миски). Надо было умудриться зачерпнуть первое ложкой так, чтобы, не накапав на стол и на себя, донести до рта. Хлеб снизу помогал. Про шумные звуки при этом следовало забыть с раннего детства. Посадили за общий стол: не сопи, не чавкай, не хрюкай. Бабушка говорила: «Не швыркай!». «Не булькай» — на шумные глотки с бульканьем в животе, в чём мы лихо состязались в школе.
В Уксянке уже иногда (с гостями всегда) ели каждый из своей тарелки, как говорил отец: «по-городскому». Отец и пельмени, завернутые кружком, тоже называл «городскими». Бабушка и мама всегда стряпали пельмени только в форме пирожка-полумесяца с аккуратными защипами по верхнему краю. Быстро и очень красиво: как полу корона.
Центр домашней Вселенной – русская печь. Живые запахи наверху за занавеской на перегретой чуть пыльной известью печи, — сухарей, подсолнечных семечек, валенок. Не помню, чтобы в Любимово, где изба обогревалась фактически одной печкой, хоть и была на два помещения круглая, обернутая в жесть и крашеная в ярко чёрный цвет «голландка», было бы прохладно или кто-то из нас болел. Здесь же и младшая сестренка родилась в тот год, когда я пошел в школу.
Меня, первоклассника, оставили за ней годовалой приглядеть, а закончилось это тем, что малышка оказалась на полу между кроватью и стеной. Если я не ошибаюсь, даже не плакала, а просто сидела. Мне кажется, что тот свой испуг я помню до сих пор.
Сон-кошмар, снившийся мне самому долго и много раз. Я никак не могу ни перелезть через порог, ни заглянуть через него… Мама подтверждает, что в доме бабушки Надежды в Юровке был высокий порог, — значит это и есть мои первые воспоминания из ползункового возраста, когда мама оставляла меня одного у бабушки.
Бабушка меня и воспитывала, была она грамотная, закончила, как она говорила: «в старо время церковно-приходску школу». В Далматово при монастыре, скорее всего. Знала много сказок, запомнил я и свою любимую. Уже взрослым пребывал в уверенности, что бабушка сама придумала Жихарька. Ему баба Яга показывала, как надо на лопату садиться, чтобы на шесток поместиться. Обнаружил я эту сказку потом в каком-то редком сборнике русских народных сказок, что меня, разумеется, переполнило гордостью за свою горячо любимую бабулю. Бабушка же часто приговаривала, шутливо: «С печи на полати, на кривой лопате» на мои слова поехать.
Запомнил я и своё сидение на окне (на лето внутренние оконные рамы снимались) в Любимово – в нашем доме. Мама говорит, что оставляла меня с кем-то, пока к нам из Юровки не переехала бабушка Надежда на постоянное жительство.
Я мог часами сидеть на окне, вероятно, маму высматривал, и до сих пор помню на кончиках пальцев приятную шершавость капронового чулка, который мне давали при этом.
Из детства, вероятно, болезненная чувствительность моих кончиков пальцев (бабуля говорила на них – «перстики»), а не из-за сложных папиллярных линий, как я прочитал совсем недавно. По настенным часам-ходикам с гирями знал время маминого возвращения с работы: «Когда часы будут нарасшарашку», вероятно, это была половина седьмого.
Запомнились и зимние вечера с мамой, когда отец уезжал в Челябинск на сессию. Мамина подружка с ласковым именем Стеша, приносившая с инкубаторной станции из Уксянки подсушенные на работе тонкие пластики картошки, вкусные и хрустящие, как современные чипсы. Приходила она всегда ранним утром, я ещё спал. Я просил маму будить меня, когда она приходила. Запомнил и её холодные с мороза поцелуи.
Мама в молодости успевала и вышивать. Я запомнил вышитые и выбитые ей скатерти, наволочки. Бабушка Надежда и мама ткали красивые дорожки – половики на станке, который для них мастерил своими руками отец. Характерный рисунок нашего половика я увидел за 3 тысячи километров от дома и было полное ощущение «де жа вю».
Уже на пенсии мама ткала ковры, называемые персидскими, то есть практически профессионально. Опять же на станке, изготовленном отцом.
Дома, в Любимово, мы с отцом сами пекли печёнки, так называли картошку, порезанную на пластики и печёную на плите или металлической печке – буржуйке, дымоход которой коленом соединялся с дымоходом русской печи. Буржуйка дополняла тепло в избе в холодные зимы. Стояла она сбоку от русской печи напротив входной двери и, раскаляясь докрасна, жарко и быстро отдавала своё тепло. Да и печёнки на ней пеклись вкуснее и быстрее.
Наш дом всеми своими окнами смотрел на юг, где через дорогу от нас был необъятный, как мне тогда казалось, вечно зеленый пустырь, никогда не зараставший из-за телят и гусей, и нас, – деревенских мальчишек. Снег ещё и не думал сходить с пустыря, а на оттаявших буграх мы уже играли в чижика.
На Масленицу и Пасху взрослые ребята забирались на вкопанный посредине пустыря трехметровый столб, надевали сверху крестовину для четырех веревок, заканчивавшихся внизу петлями для сидений из обрезка доски.
Гигантские шаги – это самый большой кайф для всех, у кого хватало духу. Когда всех четверых одновременно с земли поднимают длинными шестами с рогаткой на конце за веревку и делают при этом несколько шагов, выскакивая с шестом из круга, по которому сидящие уже не делали «гигантские шаги», а летели по воздуху высоко над землёй. Правда, это – не про меня, хотя и девчонки отваживались полетать, отчаянно вереща при этом.
Малая Родина для меня – вот эта деревенька с ласковым названием Любимова (Голухина тож) – так в церковных книгах.
В деревне с 1900 года была смешанная церковная школа, вполне возможно, в здании из красного кирпича на высоком берегу реки Барнёвки. Мне запомнился и целый ряд старинных кирпичных домов с колоннами кирпичных ворот рядом со школой.
Помню и мой первый класс в Любимово до переезда родителей в райцентр. Черные парты с поднимавшимися вперед крышками, перьевые ручки, стеклянные чернильницы, булочки и чай на большой перемене. Шерстяная школьная форма из гимнастёрки с белым сменным воротничком и металлическими пуговицами, школьная фуражка, вкусно пахнущий ремень с желтой пряжкой. Эмблемы на всём этом богатстве! Надраить пряжку ремня мелом! Весной же не было лучшего подарка, чем в размер кирзовые сапожки, без которых сложновато было добираться до школы.
Как и многие дети, наверное, был влюблен в свою первую учительницу. К сожалению, имени её я не запомнил.
Напротив школы внизу на реке остатки сруба недостроенной в 50-е годы электростанции, унесенной первым же паводком и оставившей только могучие сваи на самом глубоком месте.
Свидетельство наших потуг перещеголять китайцев в их «большом скачке». Такие торчащие из воды сваи я потом часто видел в наших краях и на других реках. Не получалось директивами стихию покорять.
Так и обходились висячими пешеходными мостами через Барневку, а для транспорта использовали временные мосты.
Выше по течению на берегу была гора, с которой было страшно съезжать даже на санках, хотя некоторые отваживались и на лыжах, — называлась Чёрнодыркой, вероятно, от страха.
Но это уже село Уксянское, сожженное в первой половине 18 века кочевниками, а в пугачевские времена видевшее разгром остатков их войска (чуть больше тысячи) 9 марта 1774 года правительственными войсками генерала Деколонга после неудачной осады Далматовского монастыря. Почти месяц бунтовщики в итоге общим числом более 5 тысяч не могли осилить всего четыре сотни его защитников.
В селе была земская школа. Мы же учились в двухэтажной, построенной ещё до войны. Начальные классы были через дорогу в деревянном здании бывшего райисполкома, отапливались печками, да и мыши по классу гуляли даже во время уроков.
Самое яркое и значительное событие всей моей школьной жизни - учитель русского языка и литературы – Анна Николаевна Киха. В 50-ю годовщину Октября она стала Почётной гражданкой села Уксянского.
Недалеко от нашего нового дома была впадавшая в Барнёвку крохотная речушка с милым названием Уксяночка (Уксянка) с большим автомобильным мостом через неё и автостанцией на берегу. Вероятно, с места этого село начиналось когда-то.
«Каменный» магазин чего стоит! Из тех, что на века. Как и дома на центральной улице, — многие на каменном или кирпичном фундаменте. Были дома со вторым деревянным этажом. Книжный магазин находился в таком доме, напротив продмага и бывшего райпотребсоюза.
Место впадения Уксяночки в Барнёвку недалеко от дома — место нашего купания, покрытое травяным ковром с непременными гусями и привязанными за колышки телятами. С высоченным обрывом на противоположном берегу, где можно было загорать и на закате. Купались мы и у плотины недалеко от школы. Однажды даже 9 мая.
До 1963 года село Уксянское — центр района с исполкомом Совета депутатов трудящихся, в котором мама работала в сельхозотделе экономистом.
Она дважды, и оба раза с отличием, окончила техникум (прежнее название колледжа), дававший среднее специальное образование, в молодости очное отделение по специальности – зоотехник, и заочно по специальности – экономист.
Из моих детских воспоминаний того времени: вызов телефонистки, когда ещё перед вызовом крутили ручку сбоку телефонного аппарата. Мама монотонным голосом многократно повторяет: «станция, станция, станция…» и так до ответа таинственной станции.
Детство моё прошло в моих постоянных пеших переходах: вначале в Любимово от дома деда до дома родителей. Расстояние было небольшое для взрослых, но мне казалось, что это очень далеко. Когда родители переехали в Уксянку в новый дом, меня тянуло в Любимово к деду с бабушкой, потому что я там вырос, и там оставались мои друзья. А на половине пути жил Шурка.
За огородом деда был большой косогор и овраг, которые зимой заметались снегом, а в плотном снегу можно было делать длинные переходы, а с гор можно было кататься по плотному насту на санках и лыжах. Лыжи имели крепления для валенок, также, как и на валенки мы крепили коньки с помощью двух сыромятных ремешков, один из которых притягивал задник конька к пятке валенка, а второй ремешок притягивал снизу конёк к носку валенка и затягивался поверх носка закруткой из обычной палочки, закладывавшейся за голенище. Валенки при этом нещадно рвались, так как коньки, называемые «снегурочками»/ «снегурками» были рассчитаны на крепление к ботинкам.
В Любимово на коньках мы с Шуркой катались на укатанной проезжей части единственной дороги. В Уксянке я ходил с ребятами в лес на окраине села, где мы чистили от снега лёд на болоте и в выходные, и каникулы играли в хоккей с мячом самодельными клюшками, вырезанными из молодых березок и высушенными на печке, а то и в ней. Бабушка не возражала.
Главной зимней одеждой была черная прошитая ватная фуфайка, которую мама заказывала шить в мастерской райпотребсоюза. У этой фуфайки (ватника) карманы были расположены внутри, а не снаружи, как у продававшихся в магазине, и она была теплее. Валенки, вязаные носки и рукавицы не давали нам замерзнуть и за целый день. Домой мы возвращались только проголодавшись.
Дорога из Уксянки в Любимово было не ближней, но это меня не останавливало ни вечером, ни зимой, ни летом.
В полнолуние хрустит под валенками снег и яркая Луна преданно сопровождает на всём пути, высвечивая себе дорожку на снегу. Светло, как днём. Вдалеке брешут собаки.
Знакомая дорога – вдвое короче. Страшновато в темноте, но «охота – пуще неволи»
Отчётливо помню, как первоклассником, а возможно, что и дошкольником, попал вместе со взрослыми в деревенский клуб на берегу Барневки недалеко от нашего любимовского дома на просмотр документальной ленты, снятой по следам американских бомбардировок японских городов. До сих пор стоят перед глазами обгоревшие люди, бродившие среди сплошных развалин. Уже взрослым видел фото оставшегося на ступеньках силуэта человека сидевшего там в момент испепеляющей вспышки. А тогда страх охватывал меня всякий раз, когда в небе слышен был гул пролетавшего пассажирского самолета.
Тревоги добавляли разговоры взрослых и плакаты с инструкциями о поведении в момент ядерного взрыва, в великом множестве висевшие в клети у деда Якова вперемешку с противогазами. У деда в избе и занятия по гражданской обороне проходили. Мы с Шуркой примеривали противогазы, изучали рисунки на плакатах, часто слышали слово «война». Было тревожно. Нам было по десять лет.
Всегда гордился тем, что родился и вырос в деревне. Гордился и горжусь своими родителями. Мы с младшей сестренкой ни разу за свою жизнь не были свидетелями ни их ссор, ни скандалов. Жили они душа в душу. Как и все дети воспитывались мы обстановкой семьи. Маме нашей всегда доставало ума заставить отца что-то решить или сделать так, как хотела изначально она, а не он. Они старались не обсуждать при нас с сестрой свои проблемы. К примеру, о том, что мама категорически (рассказывает, что плакала по ночам) не хотела переезжать на жительство из Уксянки в Далматово, я узнал только когда стал студентом, да и то случайно. Это через 2-3 года после переезда.
Бабушка Надежда прожила с моими родителями почти четверть века и до старости не слышала от отца худого слова, как у нас говорят. Отец, выражая восторг, говорил обычно: «Сто сот стоит!». И о ней тоже. Я мог нагрубить маме, но не мог бабушке. Язык не поворачивался, тем более, что любил я её никак не меньше мамы.
С младенчества ни разу я не слышал, чтобы дед или отец ругались. Дед Яков всегда молчком. По крайней мере, я таким его запомнил. Отец, вспыхнув, всегда резко уходил, чтобы не сорваться, зная свой взрывной характер. «Повернулся и забыл», — так мама говорила про него. Ни дед, ни отец для связки слов никогда не матерились. Дед в сердцах «загибал», конечно, а самым большим ругательством отца было: «Подь, ты! На хрен!», — с ударением на первом слове, в смысле, — иди. Женские же скандалы для меня – за гранью моего представления о женщине.
Мама наша, хоть никогда и не была в партии, всю жизнь свою ни на йоту не отступает от своих железных принципов: очень простых и давно известных человечеству заповедей.
Про таких, как мама, сказал поэт: «Гвозди бы делать из этих людей, не было в мире крепче гвоздей». Всё, что касается принципа – для мамы закон, в этом она – кремень.
Раннее летнее утро, на улице ещё темно, а это значит, что нет ещё и пяти часов. Мама будит, чтобы идти встречать коров. В Уксянку из Любимово с нами переехала, своим ходом, разумеется, и наша кормилица, — Жданка.
В Любимово она паслась летом в общественном стаде с пастухом, которому за работу платили хозяева коров. В Уксянке пасли стадо сами владельцы бурёнок по очереди. Мама отпрашивалась с работы, а меня брала на помощь.
Каникулы – не только время отдыха, но и ежедневного задания убрать навоз за коровой, да и бабушке Надежде помочь по хозяйству. Сразу за селом, у нас говорили «за огородами», с мамой встречаем коров. Когда пригоняют последнюю из них, гоним всё стадо, а это не меньше 15-20 бурёнок, за село в поисках сочной травы в ближайший лесок. Летом от жары и слепней бывало, что коровы начинали носиться по степи, задрав трубой свои хвосты. Мама в ужасе за меня и в страхе за коров, растерянная, бегает вместе со мной по полю, падает, запинаясь и пытаясь собрать обезумевших от жары животных. Не знаю, как мама, а я до сих пор не забыл свой испуг: бурёнки-то рогатые, а некоторые ещё и бодливые. Видел я и, что мама растерялась, и, что помощи ждать было неоткуда. Жалко было расставаться с бурёнкой, но пришлось со временем.
Отец, Бояркин Василий Яковлевич (01.01.1928-03.03.1993), работал в то время в МТС/РТС (машино/ремонтно/тракторная станция) механиком, тоже после техникума, пройдя путь от сцепщика и тракториста до главного инженера РТС и управляющего райсельхозтехники.
В Уксянку мы с родителями переехали только летом 1960 года в дом, который отец построил сам практически без посторонней помощи (единственным помощником была мама) от сруба до крыши и всех дворовых построек: бани, конюшни для коровы, крытых навесов и закрытого по периметру двора.
Из детских воспоминаний. И шрам на правой руке отца, из-за чего потом левой он управлялся лучше, чем уже здоровой правой; и распухшая нога мамы, после того, как она попала по ней топором и долго не могла ходить. А тогда и кровь не сразу остановили, и в районную больницу из Любимово (у нас говорят «не ближний путь») отвозил маму отец сам на нашем мотоцикле без коляски. На поляне напротив старого дома мама помогала отцу топором шкурить огромные сосновые бревна для нового дома.
Дед с бабушкой Ариной приходили к нам в Любимово, или приезжали в новый дом в Уксянке только на застолье и никогда по-другому. Запросто – это не про них. Другой уклад. Другой образ жизни. Приезжали они на своем мотоцикле цвета хаки с характерным басовитым рокотом мотора, — М-72 Ирбитского мотоциклетного завода. Дед Яков таскал им волокуши с копёнками сена. Мощная машина!
Мотоцикл — отдельная тема. Ничем не предаваемая ностальгия. Сверкающий на солнце всеми своими боками и никелированными частями уже отцовский ИЖ-49 темно вишневого цвета (очень редкого в те времена) с почти неслышным рокотом двигателя. Так звучат сейчас крутые байки/харлеи… Я в темно-синей матроске и бескозырке с ленточками сижу на баке: ноги в сандаликах на ребрах двигателя, снизу тепло и теплый ветер в лицо…
Есть фотография.
Отец в Челябинске (там он учился пару лет в институте заочно) приобрел, думается мне, за немалые деньги, как сейчас бы сказали, байкерский прикид: из добротной мягкой кожи чёрную зимнюю куртку на молнии и брюки. Как мне кажется, и не одевал ни разу из-за несколько большего, чем нужно, размера. Но мотоцикл – это была самая большая любовь отца.
Немного позднее, году в 1960-м, уже в Уксянке появился у нас восстановленный отцом «из-под забора» российский Виллис – ГАЗ-67, на котором я и учился ездить лет с 13-14, как только начал с трудом доставать ногами педали, на пустыре за селом.
Наш внедорожник за счет низких оборотов двигателя проезжал даже там, где буксовали другие советские вездеходы ГАЗ-69А и ГАЗ-69Б, в т.ч., на солончаках.
Был он вскоре продан практически чужим людям, которые жили в сорока километрах от нас в деревне под Шадринском, только потому, что у тех был больной ребенок-инвалид, а машину (любую) купить в те времена было просто не реально.
В память врезались ежедневные в течение длительного времени разговоры родителей о том, что нельзя не продать, так как той семье машина нужнее, чем нам, потому что у отца в то время была служебная машина ГАЗ-69Б, государственным номером которой, кстати, отец очень гордился: 00-24. Мнение детей никогда в расчёт не принималось, и я понимал, что личного транспорта у нас уже долго не будет. Это долго обернулось десятью годами. На новеньких Жигулях, кстати, ездила и мама, с первого раза сдавшая на права. Отцу до умопомрачения нравилась женщина за рулём.
Отец, мне кажется, родился механиком. Так, как он разбирался в технике, независимо какой (гусеничный трактор, комбайн, автомашины) разбирались в то время немногие. Он дневал и ночевал на работе. Всё время что-то совершенствовал, внедрял. Никогда ни на кого и ни на что не жаловался. О работе дома никогда и ничего не говорили.
Авторитет отца никак не был связан с кабинетом или креслом в том кабинете. Человеком был простым, а зачастую и резким. Что называется: резал правду – матку в глаза.
Да и своей принадлежностью к партии гордился, так как ему никогда не было стыдно за себя перед людьми. Всю жизнь жил на людях и их мнение о нём всегда считал главным: «Что люди скажут». Эту фразу от родителей я слышал часто. Думаю, что и орден Трудового Красного Знамени отец получил по праву.
«Планы партии – планы народа!» Вот только так ли было в жизни? Вопрос, отнюдь, не риторический.
Десяти лет не прошло вольной жизни, а 29 февраля 1928 года отобрали лошадь у прадеда моей жены Скричевского Андрея Леонтьевича (1874-1932) в счет оплаты налога по самообложению (формулировка умиляет), а на следующий – 1929 год решением органов ГПУ выслали в труд.ссылку «для работы в леспромхозах вместе с семьей» (так в архивной справке) из с. Мошняги, Балтского района, Одесской области на Северный Урал – Н. Каква, Гаринского района, Уральской (ныне Свердловской) области.
Уже и назван враг власти — «зажиточный противник мероприятий сов.власти и уплаты налогов по самообложению» - так в справке.
А уж коли долги по налогам власть погасила изъятием лошади, то выслали всю семью налогоплательщика, исключительно, как «зажиточного противника мероприятий сов. власти». Как бы сказал известный персонаж актёра Брондукова: «На перековку».
Умиляет стыдливое – «противники мероприятий», — как-то же надо было прикрыть произвол, цель которого была слишком очевидной: отнять и разделить, — в эти два действия арифметики впоследствии укладывались практически все «мероприятия сов. власти».
Семья моей будущей жены — «противники мероприятий», ждали своего освобождения от заботливой власти 18 лет, провинившись перед ней лишь тем, что были зажиточными.
Были освобождены «из труд. ссылки» (так в документе) только 12 апреля 1947 года: Скричевский Антон Андреевич (10.07.1908-08.07.1992), Скричевская (Гаврилюк) Ефимия Касьяновна (16.09.1908-26.12.1998). Оба похоронены в г. Балта, Одесской области, Украина, откуда и были высланы, и куда вернулись на склоне лет.
Почти достигла совершеннолетия в труд.ссылке мама жены – Елишева (Скричевская) Вера Антоновна (23.08.1929-26.12.2007), осталась навсегда в Серове, а её сестра Токарева (Скричевская) Елена Антоновна (20.11.1935) живет в Кустанае.
Не удалось ни перековать, ни осчастливить освобождением: Скричевского Андрея Леонтьевича (1874-1932) главу семьи, не надолго пережившую мужа, жену Скричевскую Акулину Меркуриевну (1877-1934) и их внука Скричевского Павла Антоновича (1931-1932). Малыш упал с телеги во время очередного переезда, а конвой не разрешил сразу подойти к нему.
Но… «не будем отчётность нарушать»… И его Ф.И.О. тоже есть в справке о реабилитации… Вот уж точно, что без вины виноватый. «Лес рубят, — щепки летят».
Гаринские леса и болота немало поглотили человеческих жизней на лесоповалах и железной дороге, так и не достроенной до светлого будущего, что уж там говорить про какого-то младенца, а тем более, стариков, имевших у себя на Родине крепкое современное даже по нынешним временам хозяйство. Благодаря своему уму, трудолюбию и предприимчивости удостоенных не поддержки со стороны власти, а чести умереть с голода на лесоповале.
Паросиловая установка для обмолота зерна – современный по тем временам локомотив, который отец доверял только своему сыну, нашему деду, в то время 20-тилетнему Антону, взорвался ещё до того, как «противников мероприятий» вывезли. Настоящие труженики, наверное, ждали чуда от железного чуда, забывая, что чудес не бывает.
В части производительности труда классики, несомненно, были правы, а не права была практика новой жизни. Неслучайно же десятилетиями повторялась всеобщая усмешка о невозможности безработицы при новом строе.
Дед Антон свадьбу отпраздновал чуть больше года (28.01.1928) и жить самостоятельно только начал, а власть уже тут, как тут…
Невольно вспомнишь незабвенного Аркадия Райкина с его разъяснением, почему клопы динозавров пережили. Даже нам с Шуркой довелось с ними повоевать на дедовских полатях.
Зачем власти крепкие хозяева, пусть уж лучше всех, – под гребешок, оно и надежнее, и умничать шибко опять же не будут, что сами с усами…
А кто стремится больше заработать, жить в достатке, тот рвач и хапуга — чуждый строю элемент. Строю больше по душе хоть и бездельники, но «со взором горящим».
Да и вести за собой строем проще бездумных, читай, идейных последователей. Жираф большой! Ему видней! Из поколения в поколение внушалось, что инициатива наказуема и что начальству видней. Кто же не помнит наше блаженное состояние, когда не надо было заботиться ни о чём. Достаточно было не высовываться. Так и жили.
Хочется надеяться, что с нами уходит последнее поколение, для которого страх перед властью (чаще, её представителями) — из подсознания, то есть, из того, чем управлять нельзя. К сожалению, ни властью, ни подсознанием, в равной степени…
Невольный страх на Урале подсознательно, у меня, по крайней мере, вызывают связанные с прошлым названия: Гари, Ивдель, Полуночное, Тагилстрой, — могильное есть что-то в этом сочетании. Не секрет, что и Магнитка, и другие стройки — скорее стройки ГУЛага, чем комсомола. Кто сомневается, — Бог тому судья.
Не зря, вероятно, ещё долго были популярными слова песни Юза Алешковского: «Вы здесь из искры разжигали пламя, — спасибо, вам, — я греюсь у костра»…
За колючкой колонии родилась и моя жена. Людей освобождали, а жизнь, свободная и счастливая («За детство счастливое наше, спасибо, Родная страна!») продолжалась на том же месте, которое давным-давно стало для них родным домом без преувеличения.
Свои дома разрешили строить только после смерти друга всех детей. Вначале дом срубили дед с бабушкой — там же возле колонии, а потом появился и дом для дочери с семьей. И тот и другой на болоте, ими же и осушенном.
Оставшиеся вышки, а местами и колючку по периметру никто не убирал. Зарастали они сами крапивой, к ним привыкли, никто не обращал на них внимания. Вооруженную охрану сняли только в 50-е.
Из воспоминаний жены. На её глазах убили солдата охраны или соседа спец.поселенца. Он с рождения нянчился с ней (есть его фото с маленькой Галей на руках). Она бежала домой и кричала: «Николашу убили»…
Запись в трудовой книжке деда от 20.10.1938 года: Каквинское хозяйство Управления Углехимбиржами Лесопромышленного треста «Уралсевлестяж»
А до этого у семейства Скричевских были: Гаринский район (март 1929-02.03.1933) – лесоповал (леспромхоз «Уралсевлестяж»а) для бабушки;
Тагилстрой (02.03.1933- июнь 1938) – УВС ТЭЦ для деда, а для 5-тилетней будущей мамы моей жены – спец.интернат в Нижнем Тагиле, где она хорошо запомнила, как находила на помойке рыбные кости и пыталась их есть.
С октября 1938 года — столица Северного Урала, – Серов (в то время Кабаковск, а ещё раньше Надеждинск).
Надежду не теряла бабушка, когда потеряла годовалого сына с трёхлетней дочкой на руках и престарелыми родителями мужа на лесоповале. Кости её свёкра и свекрови с их внуком пополнили гати Гаринских болот. Не терял надежду и дед на строительстве будущего флагмана металлургии в Нижнем Тагиле. С надеждой когда-то увидеть и обнять своих близких росла в спец.интернате будущая мама мой жены.
Семья соединилась только через 10 лет, недосчитавшись троих.
Колонией в городе Серове Свердловской области по сей день называют место на берегу реки Каква рядом с металлургическим заводом. Даже я застал там бараки, в которых жили спец. поселенцы. Бабушка повторяла за охраной, — «нацмены», хотя, в основном, это были её земляки, которых охрана не отделяла от многочисленных здесь татар, башкир, вогулов, манси. Сами спец.поселенцы называли их «вольняшками».
В верховьях реки: Серовский ферросплавный, Богословский медеплавильный, Североуральский, угольные шахты, — будущие флагманы советской металлургии только строились, а руда и уголь для них уже вовсю добывались.
Древесный уголь для металлургического производства получали в печах рядом с колонией. Это место до сегодняшнего дня называется «углежжением». Лес, вернее, дрова везли по железнодорожной ветке из пригорода под названием «лесозавод».
Колония была в центре треугольника из метзавода — углежжения – лесозавода и все они на берегу горной речки Каква. Надеждинский металлургический дал свой первый металл ещё в 19 веке.
В учётно-посемейную карту на нашу семью спец.переселенцев, которая велась администрацией НКВД, были записаны семь человек, включая и незабытых младенца и умерших родителей.
И снова Юз Алешковский: «…а щепки выше дерева летят».
Жили Скричевские в комнате № 25 деревянного барака с длинным коридором и удобствами во дворе, а учётно-посемейная карта имела порядковый номер 124668 (!) – цифра не итоговая, разумеется.
Дед Антон с бабушкой вернулись-таки на свою Родину к середине 60-х, и дед встретил того, что сгубил паровую машину/локомотив, и того, кто валенком с вложенной в него гирей добивался от молодого парубка чистосердечного признания во вредительстве, которого он не совершал.
Поинтересовался дед отчего же без вредителей и зерно возят в райцентр на мельницу, да и подсолнечник туда же, чтобы обратно муку с маслом привезти.
Дед-то приехал с Урала при полном параде, украшением которого был добротное кожаное пальто, да и профессии, которые он освоил за 30 с лишком лет, и родной земле бы не повредили.
Деда всю его жизнь выручали и кормили светлая голова и золотые, без преувеличения, руки. За свою трудовую жизнь (официальный стаж с 02.03.1933 года) он работал слесарем, механиком, шофёром, а после окончания 5-ти месячных курсов в Ростове на Дону в начале 1958 года, механиком холодильных установок. Вернувшись на Родину, автослесарем.
Он и в 80 лет чинил радиоприемники, а до этого и телевизоры. Сам лудил, паял, резал из ореха приклады к ружьям; сами ружья ремонтировал, как и часы, механические или электронные; и не было ничего такого, чего дед не знал. В хате висели настенные часы из 19 века, которые дед в Балте увидел у своего старого друга в поленнице с дровами, предназначенными для печки. Принес их домой и они долго ещё служили, радуя всех тончайшим музыкальным звоном, пока не лопнула пружина самих часов. Достаточно было переночевать в хате одну ночь, чтобы на вторую уже не просыпаться от их звона.
Дед был польско-украинских корней, потому и бабушка использовала в речи и польские слова. Мне всегда нравилось слово «мусить» с целым спектром вынужденных значений. Прожив более 30 лет на Урале она вернулась на Родину уже почти русскоговорящей кацапкой, хотя о кацапах (русских), как истая украинка всегда отзывалась пренебрежительно, скорее даже ругательно: «кацапка» — на внучку; «цi кацапы» презрительно, — на других.
Была она ярой болельщицей хоккея, особенно, против «цiх канадцiв»… В 1972 во время Великой серии ей было 64. На здоровье и ясный ум не жаловалась до 90, а если и жаловалась, то, как правило, только в связи с вниманием к её персоне.
В 70 из двухстволки деда стреляла бродячих собак, топтавших перекопанные грядки. Дед говорил, — без промаха. Боевая была женщина.
Бабушку все называли Доней, так как она по прибытии на Урал не понимала, что на вопрос: как тебя зовут, надо назвать имя и отвечала, как её звала мама: Доня (дочка — укр.). Была она малограмотной и грамота её распространялась только на церковные книги, писанные церковно-славянским языком, одна из них, прошедшая с семьей все испытания, сохранилась. Вот эти книги бабушка понимала и легко их читала. Скорее всего, грамоте она вынуждена была сама учиться по тем книгам, что были, так как её родители не могли себе позволить учёную доньку.
Вернувшись в Балту, бабушка совсем не хотела отставать от учёного деда и … записалась в городскую библиотеку, где исправно меняла книжки и любила рассказывать нам, что в библиотеке её очень уважают и почитают за грамотность. И она не была бесталанной, уважали её соседки за то, грыжи младенцев заговаривала и от заикания лечила. А читать она могла, хоть и не очень споро, но газеты непременно.
Дед Антон вместе с семьей и родителями был выслан, а его двум братьям удалось избежать высылки: один оказался в Кишиневе (до 1940г. город был румынским), со слов жены, звали его Леонтий, другой в Одессе. Среди родственников деда были огненно рыжий Тома (Томаш) и Яцик (Яцек).
С отцом бабушки, Гаврилюком Касьяном, в Мошнягах или Еленовке (окрестности г.Балта Одесской области) остались два её брата (Никита и Петр) и две сестры, из которых младшая, Гаврилюк Василиса Касьяновна (1912-1987), приехала к бабушке в Серов перед войной, где и дожила до старости, так и не вернувшись на Родину. За её кроткий нрав все мы называли её «тётушкой».
Жизнь – штука замысловатая, если не сказать, затейливая.
Уехала и она с Родины вынужденно, так как спасла от неминуемой гибели семью председателя не то колхоза, не то Совета. Их дом уже горел, а она успела выбить подпорку, державшую входную дверь. Спасая от своих недоброжелателей, председатель и купил ей билет на Урал. Так в мае 1941 она оказалась в Серове. Пять лет отработала она в крупносортном цехе метзавода. Обрабатывала металлические чушки после плавки, за ушедших на фронт мужчин. Горячий цех, ручной труд, пневматический отбойник, работа в три смены без выходных.
Оставшиеся же на Родине пережили немецкую оккупацию, гибель близких от рук фашистов и потерю крова, другая сестра, Афия, дождалась возвращения родных только в 60-е.
В молодости кто-то из братьев деда или бабушки, единого мнения нет, выпряг лошадь из повозки с сеном и сам впрягся, а на вопрос, зачем он это делает, — ответил: «Лошадь жалко»… Не мелкого десятка были хлопцы…
Сомнительно, что разумно было высылать «противников мероприятий», скорее, важнее и очевиднее было избавиться от хозяев успешного дела.
И что же мы имеем в сухом остатке?
Оба моих деда-сибиряка прошли войну. Один из них, потерял на ней единственного 18-тилетнего сына. Сам же, немолодым уже был призван первоначально, как говорит мама, в трудовую армию. Носил военную форму и работал в Каменске-Уральском Свердловской области на оборонном заводе, жил на квартире, голодал. Из-за истощения попал в госпиталь, а потом в действующую армию. С фронта не написал ни одного письма. Его мальчишки-командиры, мама говорит со слов отца, — два лейтенанта, дознались от него, что дома остались две дочки («если с голоду не умерли»), и отправили на их адрес посылку. Так родные узнали, что он ещё жив.
Ранение и тяжелая контузия во время боёв за Берлин подорвали здоровье деда. Вернулся он после Победы домой, проработал в колхозе бригадиром около года и умер от ран в возрасте 49 лет. Умер, пока в очередной раз мама с бабушкой Надеждой бегали за фельдшером, да и чем тот мог помочь.
Все другие наши родственники преодолели выпавшие на их долю невзгоды. Обжились на новых местах, работали, учились, отдыхали, рожали детей, воспитывали их, не особо задумываясь о другой доле и утраченных не по их вине возможностях. Жизнь пройти, не поле перейти.
Советы, комбеды, колхоз, Мошняги, Еленовка, мельница, маслобойка, локомотив, уклонение от налога по самообложению, реквизиции, зажиточные противники мероприятий сов.власти, допросы с гирькой в валенке, спецпереселенцы, бабушкин лесоповал, Гаринские леса и болота, смерти младенца и родителей, гати, Тагилстрой деда, специнтернат мамы в Нижнем Тагиле, Надеждинск/Кабаковск/Серов, Каква, метзавод, углежжение, колония, лесозавод, нацмены, вышки, часовые, волняшки, смерть Сталина, слёзы и «как же мы теперь жить будем?!» в 3,5 года, строительство дома на осушенном болоте, межвежонок в доме, папа киномеханик, его картины маслом «Мишки в лесу», «Сестрица Алёнушка», автопортрет, кинофильмы «Серенада Солнечной долины», «Серебряная пыль», диснеевские мультики, «О, голубка моя!», исполненная в 6 лет при самостоятельной записи в 1 класс, самостоятельные поездки поездом в Балту с пересадкой в Москве, Лужники.
Моя жена. Её линия.
Бабушкина Юровка, колхоз, реквизиции, кулаки, лесозаготовки деда, выселение и ссылка всех родственников из Сибири в Сибирь, голод, калабашки, лебеда, война, трудармия деда, истощение, госпиталь, действующая армия, штурм Берлина, тяжелая контузия, смерть в 49 лет, пропавший без вести на Курской дуге 18тилетний дядя Митя, мамин техникум, райисполком, Любимово, колхоз «Свобода», молотобоец в кузне, 4 года войны, медали «За отвагу», «За боевые заслуги», ППШ, Победа, кузница, зимняя дорога в лунную ночь, поиск на звёздном небе движущейся точки спутника, техникум отца и партбилет, РТС, Уксянка, Куба и Фидель, Гагарин, Лев Яшин, школа, любимый учитель А.Н. Киха.
Моя линия.
Наши предки: Леонтий, Андрей, Антон, Меркурий, Акулина, Касьян, Ефимия — Доня, Вера, Епифан, Сергей, Василий, Яков, Василий, Степан, Яков, Михаил, Дмитрий, Макар, Арина, Надежда, Анна. Отец называл Аннушкой. Моя мама.
До своей смерти в 90 лет бабушка жены часто со слезами вспоминала своего Павлика, сгинувшего в Гаринских болотах.
Моей маме до сих пор снится её единственный и любимый брат, пропавший без вести в 1943 на Курской дуге и которого она, как и в детстве, продолжает ласково называть – Митя. Эта память ко многому обязывает.
Вернемся, однако, в большое и красивое село Уксянское начала 60-х, с которым связаны мои самые светлые и радостные воспоминания.
Солнечным апрельским днем, возвращаясь из школы, второклассниками мы услышали, что наш Юрий Гагарин в космосе. Отчётливо помню и себя, и всеобщее ликование. И вообще, — это было самое яркое событие всей моей жизни без преувеличения.
Торжественный голос Юрия Левитана гремел из динамиков Дома культуры, расположенного в бывшем храме, фото которого я впервые увидел только через 50 лет и испытал шок.
В наше время трудно было определить, каким был храм, разрушенный, как выяснилось, в далёком 1933 году.
Фотография 1924 года Храма в селе Уксянском меня потрясла. Она перевернула моё сознание тем, что в моей памяти это место для меня в большей степени отпечаталось огромными, исполинскими тополями, а не остатками храма. Оставили-то всего два этажа. Лихо подровняли! Вроде, как под верхушки тополей.
Из окон школы через дорогу мы видели эти остатки: высоченные, хоть и двухэтажные, но сохранившие своё величие и под обычной крышей. Настоящий исполин вызывал у нас восхищение толщиной стен, прочностью кладки на века, и тем, что не терялся даже среди огромных тополей,
Кладка эта не могла не вызывать восхищения, особенно разговорами о добавленных в раствор яйцах, что никак не укладывалось в наши детские головы. Предки-то наши не с жиру, наверное, яиц не жалели. Потому и кладку старинную мы разглядывали с трепетом, понимали, — она на века велась.
Не все взрослые, а тем более школьники (а мы уже были «поколением строителей коммунизма») понимали: насколько далеки от культуры были эти убогие потуги власти приспособить к своим нуждам настоящие шедевры наших предков, предварительно разрушив их.
Не передать наше недоумение, когда весной 1967 года во время уроков на наших глазах мощным гусеничным трактором С-100 безрезультатно пытались тросами оторвать кусок церковной стены…
Подозреваю, и не без оснований, чтобы прикрыть зияющие укором раны на теле настоящего исполина. Не знать, что на Руси рядом с любым храмом всегда погост располагался, могли только люди с убогим умом и короткой памятью.
Можно представить реакцию тех, кого тогда называли «ум, честь и совесть нашей эпохи», когда на откосы траншеи, копавшейся вдоль дороги, подняли истлевшие доски и человеческие останки с остатками церковной одежды, длинными волосами, не отделившимися от черепа. Так ко мне пришло знание, что не только женщины не стригут своих волос.
Всё происходило на наших глазах и в памяти осталось полное равнодушие рабочих и черепа, скатывавшиеся с откоса, и не только это…
Теперь-то я в состоянии сопоставить приближающуюся дату 50-тилетия власти с её желанием чем-то отличиться к своему юбилею. Хотели, как лучше, а получилось, как всегда.
Храм в селе Уксянском был заложен в 1801 году, нижний храм в честь Сретенья Господня освящен в 1813, а верхний во имя Святой Троицы – в 1836. Ограда вокруг храма обведена в 1845 году.
Такого великолепия, что увидел на фотографии, я даже и представить не мог, но это снаружи, а можно представить себе внутреннее убранство…
Больше века простоял сей рукотворный исполин, расширяясь и преображаясь. Остается только сожалеть, что оказался он бельмом в глазу власти, когда пришло время сравнивать её громогласные достижения, с достижениями в данном конкретном месте.
1933 год. В столетие уложилось многое: крепостное право, освобождение крестьян, реформы суда и земства, народники, террористы, монархи, покушения, убийства, партии, войны, революции, вожди, коммуны, колхозы, кулаки, флагманы, ударники, вредители, победители.
Храмы же были местом, где за это время ничего не менялось за исключением священников и прихода. Богослужения с непременным утренним и вечерним колокольным звоном, благообразного вида старушки в непременных платочках. Приход – он и есть приход. Приходят и приходят…
Но вот незадача! Через год в селе должны открыть свою среднюю школу, для неё строилось новое двухэтажное здание с большими просторными коридорами, спортивным залом. Тогда только и спохватились, что же увидит подрастающее поколение из окон своих классов. Достаточно ещё раз посмотреть на фото храма и понять, что сравнение отнюдь не в пользу новой школы.
Вековое величественное сооружение, имевшее высоту современной пятиэтажки, подавляло собой всё окрест. Не менее солидной была и ограда, судя по всему, на все четыре стороны. Аккуратные молодые деревца на переднем плане и дожившие до 60-х тополя на заднем плане. Киоск «Союзпечати» со стороны столовой был возле одного из них, мостился он между могучими корнями великана. Школярами, не раз пытались мы все вместе безрезультатно обхватить исполина.
Храм был богатейшим и вполне мог состязаться по своему размаху с храмами Екатеринбурга, бывшего в то время центром Уральской области, в состав которой территориально входил наш район до 1934 года.
Село Уксянское было немаленьким всегда.
По рекам и теперешним автодорогам можно судить о том, что стояло оно на пересечении торговых путей из Екатеринбурга (р.Исеть), по пути золотые Уральские прииски (описаны у Д.Н. Мамина-Сибиряка «Три конца» ), Златоуст (р.Миас), Касли (р.Теча) - это с Урала.
В районе Далматово (Свято-Успенский мужской монастырь (с 1644г.), Успенская церковь монастыря (1707-1719гг), Шадринский уезд Пермской губернии. В петровские времена (1713-1724гг) обнесен каменными стенами с двумя башнями, в 1913 году при монастыре было 2 школы: 2-х и 1-классная; после 1917 – сельхоз.коммуна, с 1945-завод) река Теча впадает в Исеть, а ниже ещё и река Миасс, — дальше: равнинный Тобол (с горными притоками Турой и Тавдой) и могучий Иртыш.
Выше по Тоболу Кустанай (Казахстан) – это уже торговые пути из степи, а в верховьях Туры – г. Ирбит, где с незапамятных времен была крупнейшая в Сибири всероссийская ярмарка, которая состязалась по значимости с Нижегородской.
В условиях извечного российского бездорожья именно реки, большие и малые, заменяли собой дороги. В половодье ещё в демидовские времена караваны с металлом сплавлялись по Чусовой и Каме каждую весну.
Так и стояло село Уксянское на трактовой дороге из уездного Шадринска в Челябинск, на пересечении торговых путей Урала и Сибири.
Что село во все времена было большим и богатым купеческим центром, ярчайшее подтверждение – богатейший храм.
Из века в век повторяли: «До Бога высоко, до царя далеко». К сожалению, оказалось это не про нашу «руководящую и направляющую»…
Впрочем, и власть можно было понять: ДнепроГЭС, Донбасс, Магнитка, Кузбасс, Волго-Балт, Турксиб; на лицо, — полная победа колхозного строя; не за горами, — полная победа социализма! Страшно сказать! Оплот империализма – Северо-Американские Штаты признают!
А что же делать с этими, как тогда говорили, «осколками старого мира», крах которого в то время считали неизбежным. Потому и решение было однозначным.
Какие сомнения, когда «опиум для народа».
Только строили на века, а потому и устоял исполин, потеряв купола и колокольню. До двух этажей подровняли, но только арифметически. В это же действие арифметики уложились и небедная церковная утварь вкупе со всем внутренним таким же небедным убранством и вековыми образами.
Чести, достоинства и благородства эти действия никому не добавили. Для храма культуры впоследствии как раз культуры и не хватило в итоге.
Только развалины невозмутимо хранят своё прежнее величие и стать, с тоской взирая пустыми глазницами на разруху и запустение моей малой Родины.
На глазах уже пятого поколения своих земляков униженный и разграбленный доживает свой второй век когда-то величественный храм. Без малейшей надежды на спасение.
Справедливости ради, следует признать, что шедевры храмового искусства были под угрозой практически всегда. Не зря говорят, что «дураков не сеют, не пашут, а они сами растут».
В 1860 году граф А.К. Толстой, автор «Князя Серебряного», бил во все доступные ему колокола: «Древнейшая в России Старо Ладожская церковь, относящаяся к XI веку (!), была несколько лет тому назад изувечена усилиями настоятеля, распорядившегося отбить молотком фрески времен Ярослава, сына святого Владимира, чтобы заменить их росписью, соответствующей его вкусу».
Да что там! За шесть лет до этого на глазах самого Толстого в Москве снесли древнюю колокольню Страстного монастыря, и она рухнула на мостовую, как поваленное дерево, — ни один кирпич не отвалился, настолько прочна была старинная кладка.
Толстой пишет: «Что пощадили татары и огонь — берется уничтожить… духовенство».
Две извечные русские беды и необъятные просторы! И мы имеем то, что имеем.
Не зря говорят: «Ломать, не строить!», добавляя при этом ещё и про душу, которая не должна болеть.
Спорное утверждение, когда видишь очередного исполина, оказавшегося бессильным перед временем. Стоят они неизбежным укором и нам, и нашим предкам, и нашим потомкам. Величавые и благородные! Не благодаря, а вопреки!
Потому и сложно обойтись без пафоса и восторгов, когда настоящей россыпью, как неповторимые по своей природе уральские самоцветы, сияют своими куполами во всех уголках нашей необъятной Родины храмы и монастыри, возрожденные из забвения и запустения! Гордые и царственно торжественные творения веков и поколений.
Наша память. Традиции. Уклад.
Комментариев нет:
Отправить комментарий